Военно-морской флот России

Петров М.Т. Адмирал Ушаков. — М.: Армада, 1996. 

Часть пятая. Несбывшиеся ожидания

1

В пределах России неприятеля более не было. Устлав костьми своих солдат русскую землю, Наполеон бежал во Францию. Но война не кончилась, война ещё продолжалась. Вместо развалившейся армии Наполеон сумел собрать новую и на подступах к империи остановить русские и присоединившиеся к ним прусские войска.

Чтобы добить Наполеона, нужны были новые усилия, новые жертвы. Сгорая от нетерпения, жаждая поскорее свести счеты с человеком, сделавшимся личным врагом, Александр I оставил Петербург и помчался на запад, к штабу Кутузова. Вслед за ним из глубинных губерний России потянулись полки, составленные из рекрутов и недавних ополченцев, дабы пополнить собой уставшую и поредевшую армию. Плохо обученные, плохо одетые, отощавшие от худой пищи, они шли мимо затоптанных полей, вырубленных лесов, мимо разрушенных деревень, пепелищ, мимо бесчисленных могильных холмиков с крестами и без крестов, — шли по повелению государя императора освобождать от «злобствующего врага» Европу. Плюнуть бы им на эту самую Европу да остановиться на родной земле, восстановить то, что разрушено, пробудить к жизни истоптанные поля. Израненная земля нуждалась в добрых мужицких руках. Но нет, нельзя было останавливаться полкам. Государь император торопился на помощь Европе, ему грезился Париж, грезился тот день, когда он вступит в столицу Французской империи в лаврах победителя.

Дальнейшему походу русской армии в глубь Европы противился сам Кутузов. Мысленно он махнул рукой на французов сразу же, как только последний их отряд перешел через Неман на прусский берег. Ему было жалко своей армии, жалко своих солдат. Хватит с них и того, что они спасли Россию. Стоило ли проливать новые реки русской крови ради того только, чтобы угодить иностранцам? Не лучше ли примириться с Наполеоном, а европейским державам предоставить самим бороться за свое освобождение от завоевателя, потерявшего прежнее могущество? Однако убедить Александра I было невозможно.

Кутузов и до этого был болен, а тут силы его истощились окончательно. Он слег в постель, и 28 апреля его не стало.

Новым главнокомандующим русской армии стал граф Витгенштейн. Государь-император так и не научился разбираться в людях. Он принял генерала-пустомелю за новое светило в полководческом искусстве и, конечно же, ошибся. Граф не оправдал его надежд. Он не только не добил Наполеона, но позволил даже перейти неприятелю к решительным действиям. Наполеон вступил в кровопролитное сражение и отбросил союзные войска за Эльбу.

Рассказывали, что после поражения русских войск в сражении при Бауцене к графу Витгенштейну явился генерал Милорадович и сказал ему открыто:

— Благо Отечества требует, чтобы вы были сменены!

— Меня назначайт государь-батюшка, — ответил на это незадачливый полководец.

Граф и сам сознавал, что ему далеко до лавров Кутузова, что слабоват для должности главнокомандующего. Однако подавать в отставку не стал. Он был человеком честолюбивым, а должность главнокомандующего русской армией могла принести ему славу «пленителя» главного виновника войны.

Зря не послушались Кутузова. Измученная, обессиленная русская армия не могла воевать за всю Европу. После сражений на Эльбе дела у неё не пошли, и с Наполеоном пришлось заключить временное перемирие.

Впрочем, перемирие, да ещё временное, не означало конец войне. Из глубины России продолжали маршировать к Эльбе свежие полки. Впереди были новые кровопролития. Война продолжалась.

2

Когда Наполеона прогнали за пределы России, темниковцы крестились: слава Богу, война до них не дошла… И все же усидеть в сторонке им было не суждено. Война до них не дошла, зато дошли беды, вызванные ею. И дым пожарищ, и стенания оставшихся без крова, и плач голодных детей, и стоны умиравших от ран — все до них дошло. И не только по рассказам очевидцев.

Весной, ещё не успели просохнуть дороги, а в Темниковской округе уже появились тысячи нищих. И все с той стороны… Оттуда, где ещё недавно полыхали пожары войны. Оборванные, изнуренные, с сухими глазами, в которых давно уже не было слез, они растекались по селениям, не делая между ними выбора: селение, и ладно, а какое оно — русское или мордовское — не все ли равно?.. Простые люди, если даже и разговаривают на разных языках, беду понимают одинаково.

Пострадавшим от войны подавали холсты, овчины, старую одежонку, хлеб, вяленую рыбу, сушеные грибы, орехи — все, чем могли поделиться крестьяне. Сами недоедали, нужду терпели, а подавали…

Однажды в один из пасмурных, ещё прохладных весенних дней партия пострадавших появилась и в Алексеевке. Узнав об этом, Ушаков накинул на плечи плащ и вышел на улицу, желая посмотреть на этих несчастных, поговорить о ними. Пришельцы стояли в это время против барского дома и о чем-то разговаривали с Федором. Их было восемь человек. Одеты кто во что: на одном мордовский чепан, другой натянул поверх своих лохмотьев татарский халат… Разные это были люди, но в их внешности бросалось и такое, что делало их похожими друг на друга, — усталость, истощенность, нездоровый блеск в глубоко запавших глазах. Партия эта, по-видимому, была не из бедных: она имела на всех одну подводу, наполовину загруженную узлами, плетенками и ещё какими-то вещами.

— Из каких мест будете? — спросил Ушаков.

— Егорьевские, батюшка, — словно по команде поклонились ему мужики, — от Можайска недалече.

— И вас француз тронул?

— Полдеревни пожег антихрист. Когда ещё на Москву шел.

Пострадавшие стали рассказывать, как горела их деревня, как они, побоявшись быть убитыми, разбежались кто куда и долго потом мыкались, ища себе крова. Зимой, после того как Наполеон ушел, в Москве жили, по приказу начальства мертвецов в домах искали да за город вывозили. Может быть, так бы в Москве и остались, да барин разыскал, приказал в деревню вернуться. В деревню-то вернулись, а там кругом пепелища…

— Неужели барин ваш ничем не мог помочь?

— У барина о своей усадьбе забота. Разве всех ему одеть? И за то спасибо, что дозволил до покосов за милостынями отлучиться. На милостыни вся надежда.

— Подают милостыню-то?

— Где как. Простой народ горе наше понимает, не гонит. Только в одной деревне собаками затравили.

— Это в Акселе, — сказал Федор, видимо имевший точные сведения. — Тамошний помещик шибко не любит нищих.

— Титов?

— А кто же еще? Один он там… Совсем озверел человек, — возмущенно добавил Федор. — На месте Божьих служителей я бы его давно анафеме предал.

Ушаков приказал выдать погорельцам по пяти рублей каждому да, кроме того, что из вещей для них найдется.

Встреча с попавшими в беду крестьянами расстроила его. Вернувшись к себе, он долго ходил по комнате, не в состоянии успокоиться. Вспомнилось, как Арапов в госпитале рассказывал о случаях уничтожения деревень, попадавших в полосу войны. Не только противник — случалось, что и русские солдаты не щадили жилищ своих соотечественников, сами поджигали их, желая выбить неприятеля из селения. А сколько крестьянских изб разобрано по бревнышку для устройства укреплений! Разрушая дома, солдаты совсем не думали о том, что будет с хозяевами этих домов, когда они вернутся в свои деревни. Так поступали свои. А про неприятельских солдат и говорить нечего: те жгли и творили разрушения без оглядки…

«Много, очень много людей пострадало, — думал Ушаков. — Невинных людей!.. Нельзя оставлять их на произвол судьбы. Нельзя, чтобы спасение свое искали в нищенствовании, в попрошайничестве. Надо помочь им всем миром. Но только не жалкими подаяниями… Иначе надо».

Взгляд его остановился на железной шкатулке, стоявшей на полке рядом с макетом его бывшего флагманского корабля. Он в раздумье подошел к ней, открыл и, порывшись, извлек из неё плотную гербовую бумагу. То был билет сохранной казны Петербургского опекунского совета на двадцать тысяч рублей, тот самый, о котором говорил Федору, когда добивался его согласия дать деньги на содержание госпиталя. Это все, что оставалось от накоплений за долгие годы службы. Других денег у него не было.

Ушаков положил билет на стол, разгладил его руками, потом, не торопясь, взялся за колокольчик и позвонил.

Вошел Федор:

— Нужен, батюшка?

— Погорельцев проводил?

— Все дал, как велено было.

— Садись, посоветоваться хочу. — Ушаков показал ему сохранный билет. — Узнаешь?

— А как же! Наш последний капитал.

— Что скажешь, если я эти деньги пострадавшим от войны пожертвую?

Федор удивленно воззрился на него:

— А мы? Это же последние деньги.

— Проживем как-нибудь. Много ли нам нужно?

— Оно, конечно, — с сарказмом подхватил Федор, — на хлеб достанет. А хлеб да вода — лучшая еда.

Ушаков нахмурился, сказал сердито:

— На помощь пострадавшим вся Россия идет.

— Идет ли? Кто идет, а кто пострадавших этих собаками травит. А не травит, так в сторонке прохлаждается… Ты уже вон сколько добра людям учинил, сколько денег раздал! А спасибо сказал кто?

— За добро Бог плательщик.

Федор не стал больше говорить, только слышнее сопеть стал да раскраснелся заметно. Нелегко ему было соглашаться.

— Почему молчишь?

— А что без толку говорить, все равно сделаешь по-своему. Отдавай — твоя воля.

Ушаков дружески похлопал его по плечу, чтобы не сердился:

— Все будет хорошо, нищими не останемся. А теперь иди, мне нужно письмо написать.

Федор ушел. Ушаков достал из шкафа несколько листов чистой бумаги, положил на стол, затем очинил перо и, сев за стол, на открытии листа вывел аккуратно: «Обер-прокурору Синода князю А. Н. Голицыну». Дальше письмо не пошло. Он вышел из-за стола и снова заходил по комнате, обдумывая, что писать. Не меньше получаса ходил, потом вернулся на место и с этой минуты писал уже не поднимая головы, писал быстро, размашисто.

Исписав первую страницу, он передохнул немного, прочитал, что получилось, и снова взялся за перо. За уже написанным последовало следующее:

«… На основании учреждения сохранной казны при объявлении моем августа 27-го дня 1803-го года внесено мною императорского воспитательного дома в С. — Петербургский опекунский совет денег государственными ассигнациями двадцать тысяч рублей на год и более за условленные проценты по пяти рублей со ста, из которых с того времени ни капитальной суммы, ни процентов на оную следующих нисколько не получал, а по сходству моего объявления проценты ежегодно должны быть приписываемы к капитальной сумме. Я давно имел желание все сии деньги без изъятия раздать бедным, нищей братии, не имущим пропитания, и ныне, находя самый удобнейший и вернейший случай исполнить мое желание, пользуясь оным по содержанию вышеозначенного объяснения в пожертвование от меня на вспомоществование бедным, не имущим пропитания. Полученный мною от С. — Петербургского опекунского совета на вышеозначенную сумму денег билет при сем препровождаю к вашему сиятельству. Прошу покорнейше все следующие мне по оному из Опекунского совета сохранной казны деньги, капитальную сумму и с процентами за все прошедшее время истребовав, принять в ваше ведение и распоряжение по узаконению и в нынешнее же настоящее время сумму употребить в пользу разоренных, страждущих от неимущества бедных людей.

В приеме оных денег из Опекунского совета сохранной казною на место меня расписаться и прочее учинить, что как следует, во всем оном я вам верю, спорить и прекословить не буду. На объявлении моем в Опекунский совет при положении денег в сохранную казну какова печать моя положена, таковую ж и на сем верющем письме прилагаю… »

Письмо получилось длинным. Да ведь речь-то не о червонце шла. С учетом процентов тридцать тысяч рублей!.. Кровные деньги. Не с неба упали и не с крепостных крестьян взысканы. Службой многолетней заработаны. Хотелось, чтобы князь это хорошо почувствовал и распорядился бы его деньгами по-умному.

Кончив письмо, Ушаков позвал Федора!

— Собирайся в Темников. Дам тебе доверенность, заверишь её у уездного судьи, потом пойдешь к почтмейстеру и отправишь доверенность вместе с этим письмом, что сейчас написал, по означенному адресу.

Федор слушал его, не понимая.

— Боюсь, батюшка, не справлюсь. Дело это не холопское.

— Чего же тут сложного?

— К судье надо идти, а к судье нашему брату и на козе не подъедешь. Не справлюсь, батюшка, — решительно повторил Федор.

Ушаков подумал и не стал настаивать:

— Ладно, сам поеду.

3

Ушаков правильно решил, что сам поехал в Темников. У Федора с оформлением доверенности могло бы не получиться. Да у него самого чуть ли не сорвалось дело. Чиновник обошелся с ним холодно, сказав, чтобы с этим делом обратился дня через два или три.

— А разве судья сейчас не на службе? — спросил Ушаков.

— Судья занят, — начал сердиться чиновник, — и завтра тоже будет занят, послезавтра тоже…

Ушаков не стал спорить и направился к выходу, решив приехать в другой раз. Наверное, так бы и вернулся в Алексеевку ни с чем, если бы в коридоре суда не встретил случайно купца Меднова. Узнав, зачем он приходил в суд и чем кончилось его посещение, Меднов рассмеялся.

— Знаю этого молодца. Придете через два дня, а он назначит новый срок, а потом еще, так и заставит ходить, пока не догадаетесь взятку сунуть или в адмиральском мундире явиться. С адмирала содрать, пожалуй, не осмелится, а впрочем, как сказать… Пяти рублей не найдется? — вдруг, прервав себя, спросил он.

— Найдется, конечно.

— Давайте сюда. И доверенность тоже. А теперь стойте здесь и ждите, я быстро, — сказал он, приняв затребованное и направившись в приемную судьи.

Ушаков чувствовал себя униженным. Это был первый случай, когда ему пришлось дать взятку должностному лицу. Не надо было давать… Но все получилось так неожиданно, Меднов не дал даже опомниться. А впрочем, стоит ли из-за этого расстраиваться? О том, что чиновный люд берет взятки, знала вся Россия. Взятками занимались всюду — и в Петербурге, и в Москве, и в провинциальных городках. Даже на время войны не угомонились. Война войной, а взятки взятками…

Меднов вернулся довольно быстро и с заверенной бумагой.

— Видите, как просто, — сказал он, возвращая доверенность. — В России, батюшка мой, без взятки ни одно дело не делается, и греха в этом никто не видит. Рассказывают, будто в Тамбове один сановник дал взятку своему же подчиненному, подвластному ему столоначальнику, чтобы тот без волокиты оформил какую-то бумагу, кстати сказать, совершенно законную. Это в губернии самой, а про наш городок и говорить нечего.

Ушаков поблагодарил учтивого купца за оказанную услугу и направился на почту. Здесь обошлось без волокиты. Почтмейстер находился с ним в добрых отношениях и собственноручно запечатал его пакет, не доверив своим работникам.

Когда главное дело было сделано, пакет сдан для отправки по назначению, Ушаков решил заодно заглянуть в госпиталь, узнать, что сейчас там делается. После отбытия Арапова он бывал в нем только раз, а ведь с тех пор прошло целых два месяца! Арапов уехал по снегу, а сейчас уже зелень в садах пробивается… «Интересно, как у него сложилось в деревне? Сыграл ли свадьбу?.. Обещал письмами завалить, а сам не написал ни строчки».

В госпиталь Ушаков пошел пешком. На улице народу было мало — редко когда мужик или баба на пути встретится, а то мальчишки с шумом мимо проскочат… По другой стороне улицы вровень с ним шла молодая женщина, одетая и повязанная по-монашески. Женщина показалась ему знакомой. Он стал переходить на её сторону. Приблизившись, ещё раз посмотрел на неё и чуть не вскрикнул от удивления. Это была невеста Арапова. Ушаков преградил ей дорогу:

— Боже мой, неужели это вы? Как вы здесь оказались? А где Александр Петрович?

Она посмотрела на него, словно не узнавая, ответила тихо:

— Александр Петрович умер.

— Умер? Когда?

— Давно.

Она избавилась наконец от состояния рассеянности и стала рассказывать, как все произошло. Из Темникова до деревни они ехали благополучно, он всю дорогу чувствовал себя хорошо, а уже дома с ним вдруг стало плохо, появился жар. У него объявились сильные боли. Он ничего не мог есть, просил только пить. Так промучился две недели, а потом скончался.

— Это ужасно, ужасно… — слушая рассказ, повторял Ушаков. — А как же вы теперь?

— Вернулась в свою обитель. — Она не стала больше задерживаться, поклонилась ему. — Прощайте, Федор Федорович, да сохранит вас Бог!

Она пошла дальше своей дорогой. А Ушаков ещё долго оставался на месте и смотрел ей вслед, пока она не свернула в переулок.

Госпиталь поразил его безлюдьем. Дежурного санитара, которого обычно держали, чтобы не пропускать посторонних, на месте не оказалось. Пусто было и в коридоре. Ушаков открыл дверь в офицерскую палату, где когда-то лежал Арапов, и увидел только голые койки. Снятые с них матрацы лежали в углу одной кучей.

Осматривая пустое помещение, Ушаков услышал в соседней комнате шум. Он закрыл дверь и пошел туда. Там оказались лекарь и два санитара, разбиравшие пустые койки.

— Кончаются наши дела, — сказал ему лекарь. — Только четверо больных осталось, но и они уйдут скоро. Закрывается госпиталь.

— Разве новых больных не будет?

— Откуда им взяться? Воинские команды через Темников больше не проходят. Обозов с ранеными тоже не бывает. Война-то за тридевять земель удалилась.

— Но больные могут быть среди пострадавших от войны, кои помощи в наших краях ищут.

— Это нищих-то лечить?

— Не нищих, а пострадавших от войны, — чуть не взорвался Ушаков. Лекарь заметил это и сбавил тон:

— Невозможно сие. Положим, протоиерей ещё на какое-то время согласится оставить за нами дом свой. А где взять средства? Несбыточное это дело, — махнул он рукой и, чтобы не обсуждать более этого вопроса, переменил разговор, заговорив об Арапове. — Получали от него письма? — спросил он Ушакова.

— Нет.

— И я нет. А ведь обещал писать!

— Арапова уже нет в живых.

— Вы хотите сказать… — начал было лекарь и не договорил, застыв с открытым ртом.

— Он умер вскоре после переезда в деревню.

Ушаков холодно простился и направился на гостиный двор, где его должен был ждать кучер. Известие о смерти Арапова расстроило его, а теперь после увиденного в госпитале расстройство усилилось ещё больше. «Жаль, что госпиталь закрывается, — думал он, — мог бы ещё послужить — не военнослужащим, так простому люду. Будь у меня деньги…» Увы, денег у него больше не было.

4

Война продолжалась ещё год. Только 11 апреля 1814 года русская армия, пройдя с боями через всю Центральную Европу, вместе с союзными войсками вступила в Париж. Наполеон отрекся от престола и был отправлен на остров Эльбу.

К тому времени жизнь в темниковской округе вступила в прежнее русло. Убавилось движение на дорогах. Толпы обездоленных, пострадавших в войне, появлялись уже не так часто, как раньше, хотя нищих бродило ещё много. На полях копошились люди, на пойменных лугах паслись стада коров, овец, коз, подростки гоняли в ночное лошадей, на Мокше и в пойменных озерах ловили рыбу, в лесах драли лыко на лапти и рогожи, гнали деготь, занимались другими промыслами, церкви звоном колоколов зазывали паству на службу — вроде бы все было так, как в довоенное время. И в то же время в жизни темниковцев ощущалось новое веяние. Чувствовалось смутное ожидание чего-то важного, необычного, долженствующего повернуть жизнь к лучшему. Это ожидание чувствовалось даже по поведению Федора, который по своей воле чаще стал ездить в Темников «за новостями». Он даже стал проявлять интерес к газетам, привозимым из Темникова, чего не было с ним раньше.

Однажды Федор с видом угрюмым, разочарованным спросил Ушакова:

— Что же это, батюшка, так и не будет народу воли?

— Какой воли? — не сразу понял его Ушаков.

— Обыкновенной. Чтобы люди сами себе хозяевами были. Ту, что крестьяне давно ждут.

— Разве и ты ждешь такой воли?

— Мне она зачем? Слава Богу, притеснений от господина своего не вижу, мне и в теперешнем положении хорошо. Другие ждут, крестьяне то есть. Слух шел: как война кончится, так государь сразу о воле и объявит.

Ушаков насупился. Мысль о воле была и оставалась главной в народе. Душой он был на его стороне. Ему, человеку, лично вводившему на освобожденных Ионических островах республиканскую систему правления, видевшему плоды такого правления, крепостничество представлялось величайшим злом. Распоряжаться крепостными как своей собственностью, продавать, закладывать, наследовать, словно они и не люди вовсе, а обыкновенный скот, делать с ними по собственному произволу все, что заблагорассудится, — что есть постыднее сего, что есть противнее естественным законам человеческого общества? Гнусное право одних обладать другими, как неприкосновенной собственностью, несомненно, должно быть уничтожено. Но пойдет ли на это царь?

— Возможно, ожидания крестьян скоро сбудутся, — после долгого молчания сказал Ушаков. — Однако мне лично дело сие представляется сложным. Дворянство будет противиться.

— Ежели царь решит, как же дворянству против царя идти?

Ушаков промолчал. Он сам относился к сословию дворян, и ему было не очень-то удобно изобличать свое же сословие перед крепостным слугой, хотя и слуга этот был ему ближе всех дворян.

— Не будем гадать, что будет, — промолвил Ушаков. — Выйдет царский манифест, тогда все и разъяснится.

В эти дни Ушаков выезжал редко. Он продолжал писать военные записки — воспоминания о Средиземноморском походе. Работа продвигалась медленно. Семьдесят лет — не пятьдесят. Это уже настоящая старость. Память стала не та. Чуть поволнуешься или пересидишь за письменным столом — в голове сразу шум. Да и сердце ослабло. На второй этаж без отдыха уже не подняться. Но дело было не только в старости. Просто не писалось почему-то. Вначале все шло гладко, а как дошел до создания на Ионических островах республиканского самоуправления, до разработки и принятия сей республикой конституции, так дело и застопорилось. На бумагу просились мысли, которые противоречили устоям монаршей власти. Работая над проектом основ конституции Республики Семи Островов, он, Ушаков, исходил из убеждения, что власть над народом не должна зависеть от произвола одного человека. Худо дозволять кому-то ставить себя выше законов, иметь на своей стороне все права, а на прочих возлагать одни только обязанности. Такое управление государством может быть основано только на страхе и не может иметь истинного согласия с началами здравого рассудка… Словом, республиканская власть, подобная той, какая была учреждна на Ионических островах, представлялась ему наиболее справедливой. Но как лучше, доказательнее написать об этом? И не случится ли так, что написанная в таком духе рукопись вообще не увидит света и будет сожжена рукою палача?

Сомнения, колебания… Нелегко дается истина.

Однажды во время работы над рукописью к нему приехал Филарет. Федор привел игумена к нему прямо в кабинет: тот сам так пожелал. Отношения между ними оставались все такими же сложными, до конца не улаженными. Оба они чувствовали между собой какую-то недоговоренность, которая разъединяла их, не позволяла сделаться настоящими друзьями.

— Круты ваши ступени, Федор Федорович, ох круты!.. — войдя в кабинет, стал жаловаться игумен. — Еле поднялся.

— Пойду холодненького кваску принесу, — сказал Федор, — квас-то вас сразу освежит.

Ушаков усадил гостя в кресло, сам остался на ногах.

— Жара стоит, оттого и тяжело.

Филарет возразил:

— Не жара, годы подводят. Старость пришла, а старость с добрым здоровьем не приходит, старость с недугами, с немощью приходит.

— То правда, — согласился с ним Ушаков, который знал о старческих недугах не хуже, чем он.

— А ведь я к вам по пути, — как бы оправдывая свой неожиданный визит, сообщил игумен. — По деревням ездил, в Аксел заезжал.

Ушаков поставил себе стул против гостя и сел тоже.

— У Титова были?

— Заходил. Обедом потчевал.

Ушаков брезгливо поморщился:

— Не люблю я его. Рассказывают, будто прошлой весной собак на людей натравил, кои за милостыней к нему постучались.

— На Титова это похоже.

Ушакова неприятно удивило, что игумен сказал это уж слишком как-то равнодушно, без всякого осуждения, словно речь шла о пустяковом поступке, не заслуживающем внимания.

— Зачем к нему ездили, дело было?

— Напомнить, чтобы монастырь не забывал: почему-то редко стал у нас появляться. Да и крестьяне его тоже. Раньше к нам ходили, а теперь все в Темников да в Темников.

— Про крестьян не говорю, что до самого Титова, то таких не только на службы приманивать, таких от церквей отлучать надо.

Седые кустистые брови игумена от удивления дернулись ко лбу.

— Зачем так круто? Он же не против Христа восстал.

— А разве жестокость этого крепостника-самодура увязывается с учением Христа?

Игумен тяжко вздохнул:

— Все пороки в нас от дьявола. Христос призывает нас к терпению.

Вошел Федор с квасом. Полный горшок принес — холодного, едучего, прямо из погреба. Филарету хотелось одним пригублением осушить всю кружку, поданную Федором, но он побоялся застудить горло и стал пить маленькими глоточками.

— А вы чем занимаетесь? — не выпуская из рук кружки, вдруг посмотрел он на письменный стол хозяина. — Смотрю, бумаг полно.

Ушаков не стал скрывать и рассказал о своей работе над рукописью о походе в Средиземное море, когда ему довелось командовать соединенной русско-турецкой эскадрой.

— И давно работаете?

— Еще в Петербурге начал, да не получается что-то, не могу кончить.

Игумен допил свой квас, поставил кружку на край стола и обратился к Ушакову:

— Вы мне почти ничего не рассказывали о своих ратных делах. Не дадите ли почитать вашу рукопись?

— Но она вряд ли вас заинтересует.

— Вы думаете, что мы любим читать одни только священные писания?

Ушаков принялся собирать со стола исписанные листы и аккуратно складывать их в папку. Что ж, коли игумен интересуется военным флотоводческим делом, дать рукопись ему не жалко. Пусть почитает. Может, даже замечания какие сделает, посоветует… Со стороны, говорят, виднее.

— Когда вернете? — спросил он, подавая ему папку с вложенными в неё листами.

— Думаю, за неделю прочитать успею.

Они посидели за разговором с час, после чего игумен уехал.

Рукопись Филарет вернул даже раньше чем через неделю. Привез сам. Вид у него был довольный.

— Поверите ли, — говорил он, — некоторые места так захватывали, что не мог оторваться. Даже вечерами читал, при свечах.

Ушаков молчал, ожидая, что последует за похвалой. А то, что за похвалой что-то должно последовать, он угадывал по вкрадчивости голоса игумена.

— Вы позволите говорить с вами откровенно?

— Разумеется.

— Все очень хорошо, но мне показалось, что в конце рукописи вы как бы заблудились.

— Возможно.

— Мне показалось, вы отошли от тропы, по которой шли, и забрались в дебри. Стоило ли так подробно описывать историю создания на завоеванных вами островах республики, приводить рассуждения в пользу равного представительства сословий в сенате и прочее?

— Но на мне, как главнокомандующем, лежала задача создания на островах республиканского самоуправления, я не мог обойти эти вопросы молчанием.

— Зачем обходить? Сказали бы пару слов, и достаточно. А вы ударились в пространные рассуждения о республиканских порядках. Выбросьте все это, оставьте подобные рассуждения политикам. Вы человек военный, известный во всей России флотоводец, читатель будет искать в вашей будущей книге описаний военных действий, а не всякого рода рассуждений.

Игумен долго ещё говорил в таком духе. Ушаков слушал молча, но чем больше слушал, тем заметнее тускнело лицо его. Наконец он поднялся, взял со стола рукопись и небрежно сунул её в шкаф.

— Может быть, вы и правы, — сказал он. — Мне необходимо все это как следует обдумать.

Когда беседа подходила уже к концу, со стороны Темникова донесся звон колокола. Ушаков вопросительно посмотрел на игумена. Тот промолвил:

— Получен высочайший манифест. Должно, по этому поводу. Велено с амвонов читать.

— А вы почему тогда не звоните?

— Решили в воскресенье во время обедни читать, когда народу много соберется. Приходите, — пригласил игумен, поднимаясь, чтобы идти, — и крестьян с собой приводите.

— Что в манифесте? — поинтересовался Ушаков.

— Манифест дан по случаю окончания войны, а что в нем, узнаете на обедне, — хитровато улыбаясь, сказал игумен.

Он так ничего и не сказал, распрощался и уехал.

* * *

В воскресенье в монастырь направилась вся Алексеевка. Да что Алексеевка — из многих деревень, что на правой стороне Мокши, туда двинулись. Когда Ушаков с Федором вышли на дорогу, на ней были уже целые толпы. Аксельские ехали на телегах с семьями. Кто-то из монахов пустил слух, что на службе будет сам архиерей, вот и спешил народ.

По случаю праздника все вырядились во все самое лучшее. Мордовки, а их в общем потоке было даже больше, чем русских женщин, казалось, нацепили на себя все свои украшения. Когда одна партия обгоняла Ушакова, он даже слышал серебряный звон украшений. Некоторые девушки имели на себе по нескольку ниток монист, сделанных из блестящих монеток. Наборы монеток висели также на ушах, поясах, украшали подолы длинных рубах. Яркие одежды, сочетавшие белый, красный и черный цвета, придавали всему шествию особую нарядность.

День выдался теплый и солнечный, хотя лето уже осталось позади, наступил сентябрь. По такой погоде зипуны не понадобились. Лес стоял зеленый, лишь местами тронутый робкой желтизной.

Идти было весело. Радовал призывный звон колоколов. Не смолкал оживленный говор. Богомольцы уже знали, что их ждало в монастыре. Монахи постарались заранее оповестить окрестные деревни: с амвона будет оглашен царский манифест, а какой — они пока сами не знают, знают только, что с окончанием войны связанный… Предполагали, однако, что в том манифесте великие милости государя императора содержатся, милости народу своему.

По дороге мужики, к которым присоединились Ушаков с Федором, толковали о войне, которая благодаря Богу кончилась полным покорением этого дьявольского создания — Наполеона. Приходилось удивляться, откуда они обо всем только знали! Даже знали, как Париж «на шпагу» брали, все знали.

— Из наших краев в том сражении тоже участники были, — рассказывал безбородый крестьянин с рыжими волосами, такими взбитыми и курчавыми, что картуз на голове не держался и мужик вынужден был всю дорогу нести его в руке. — Один инвалид, что оттуда вернулся, сам видел и доподлинно обо всем поведал. Пушки палили так, что земля дрожала, деревья валились. Крепко держались французы, никак не хотели уступать города своего. Наш главный генерал Барклай видит такое дело и говорит солдатам…

— А я слышал, — подал кто-то голос, — после Кутузова главным другой стал, граф какой-то.

— Граф раньше был, до Парижа. А тут Барклай командовал.

— Ладно спорить. Дальше-то что было? — вмешался Федор, который, по всему, тоже заинтересовался рассказом.

— Дальше-то? — вернулся к рассказу мужик с рыжей шевелюрой. — Так, значит, было… Пришел, значит, Барклай к солдатам и говорит: видите, братцы, горку, что правее от вас высится? Пойдите на неё штурмом, и французу сразу придет конец. И верно: взяли гору, Наполеон тут и сдался.

— Наверное, сразу в кандалы его?

— Зачем в кандалы? С царями так нельзя. Остров в теплом море ему дали, чтобы достаток имел и жил мирно, не стращал более государства войной.

Рассказ о покорении Наполеона произвел на слушателей впечатление. Некоторое время крестьяне продолжали путь молча, осмысливая услышанное. Потом кто-то не совсем уверенно заговорил:

— Бают, в немчуре той, Франции то есть, кабалы, как у нас, нету, крестьяне там полную волю имеют и достатка всякого больше, чем у нас.

— Ну и пусть, — отвечал на это рыжий с необъяснимой гордостью. — Подожди, и у нас достаток будет. Еще не то будет, ежели царь волю нам дарует да землей наградит. Места-то наши не беднее ихних.

За разговором не заметили, как кончилась лесная дорога. Вышли на примокшанскую поляну, посмотрели на монастырь и ахнули от удивления. Боже праведный, народу-то сколько! Вся площадь заполнена, а у самого собора что пчел вокруг матки. Не подойти.

Ушаков хорошо сделал, что оделся в адмиральское. Был бы в партикулярном, не удалось бы в собор пройти, а тут дали дорогу. Впрочем, ближе к амвону проходить не стал, остановился у входа. Зачем людей теснить.

— Неужели сам архиерей будет? — доносились до него голоса.

— Чего архиерею здесь делать? Ему и в другом месте службы довольно, особливо сейчас, когда манифест дан.

— А сказывают, уже приехал.

— То не архиерей, то иерей Михаил Темниковский.

На хорах запели певчие, служба началась.

Духовные служители явились в своих блестящих одеждах. Иерей Темниковский выделялся от прочих своим богатырским телосложением. Игумен неспроста пригласил его на службу. Иерей славился своим необычайно громким голосом. Во всей темниковской округе никто не мог так громко и внятно читать проповеди, как он.

Иерей взошел на амвон с видом торжественным, величественным. Певчие на хорах умолкли. Наступили напряженно-торжественные минуты, и вот наконец началось то, ради чего собралось столько народа. Началось чтение манифеста.

Голос иерея звучал словно из трубы. Казалось, он доходил до самого Темникова. Всем был слышен, даже тем, кто не попал в собор и остался стоять на площади.

«Россияне! Целые полсвета исторжены вами из челюстей чудовища, миллионами поглощавшего род человеческий, целые полсвета прославляют ваше геройское великодушие!..»

Ушаков посмотрел вокруг себя. На глазах многих прихожан стояли слезы. Вот он, этот час, который так долго все ждали! Царь обращался к народу своему. А народ — это же они, крестьяне. В мундирах ли будучи, в зипунах ли — это они на плечах своих вынесли все тяготы войны. Это им слава.

Иерей читал долго. Государь император всемилостивейше благодарил дворян, купцов, объявлял им всякие льготы.

— А что же про нас-то, крестьян, нет? — начал волноваться кто-то из нетерпеливых. — Уж не забыл ли про нас царь-то?

Нет, царь ничего не забыл. Дошел иерей и до места, где говорилось о крестьянах. Однако как мало говорилось!..

«Крестьяне, верный наш народ, да получат мзду свою от Бога!»

Все. Больше ни единого слова…

Прихожане стали переглядываться, как бы желая услышать разъяснения. «Как же так? — выражали их лица. — Не может того быть, чтобы в манифесте значились только эти слова. Тут что-то не так!..» Ушаков стал выбираться из стен собора. Было обидно за крестьян. Столько надежд! А на деле ничего…

Он ушел домой, не дождавшись конца службы. Федор вернулся из монастыря двумя часами позже. Он был хмур и весь этот день ни с кем не разговаривал.

5

В середине сентября, когда ночами стали прихватывать слабые заморозки, в Алексеевке неожиданно появился Федор Иванович. Он имел назначение на новую службу в Севастополь и вот по пути заехал повидаться с любимым дядей. Кто знает, как дальше сложится жизнь, может, и не удастся встретиться больше…

В честь желанного гостя на скорую руку устроили богатый обед — с настойками да наливками, которые Федор хранил в погребе «для всякого случая». Правда, сам он, как и хозяин, к тем настойкам и наливкам не притрагивался — отошло их время, зато гостю отказа не было. Впрочем, Федор Иванович выпил самую малость, больше наседал на еду: очень понравились ему опята жареные да огурцы малосольные.

После обеда Ушаков сразу же повел племянника к себе в кабинет и не отпускал его до самого вечера. Им было о чем спросить друг друга, было о чем рассказать.

Первый вопрос Ушакова был о Сенявине. Очень за него переживал. С именем этого человека он связывал надежды на возрождение славных традиций Российского флота. Хороший, способнейший адмирал, не чета другим.

— Сенявин в отставке, — ответил на вопрос Федор Иванович.

— Ушел? — Ушаков покачал головой. — Покойный Арапов рассказывал: собирался уходить, но я не думал, что это произойдет так скоро. Почему-то думал, что его удержат.

— Царь уволил его с половинной пенсией.

Федор Иванович рассказал, что после возвращения из похода в Средиземное море Сенявин долго оставался не у дел. Новый морской министр маркиз де Траверсе на рапорты его не отвечал. Видя с его стороны такое отношение, Сенявин решился обратиться с письмом к самому императору. Он соглашался пойти, на худой конец, даже в ополчение. Александр I, вместо того чтобы принять по его просьбе определенное решение, наложил резолюцию, где были выставлены вопросы, унижавшие его достоинство. После этого адмиралу стало невмоготу, и он ушел со службы совсем.

Ушаков слушал рассказ о Сенявине со смешанным чувством боли и досады — боли за нелегкую судьбу известного флотоводца и досады на бездушье государя к истинным талантам. Изгнание Сенявина походило на месть. Но за что ему мстить? Уж не за то ли, что он талантливее, умнее власть имущих?..

Много прискорбного узнал Ушаков от племянника. Царь был настолько недоволен Сенявиным, что за блестяще совершенный им Средиземноморский поход не наградил ни его самого, ни его офицеров и матросов. Мало того, царь отказался утвердить полагавшиеся ему и его подчиненным призовые суммы за захваченные неприятельские суда, поставив ему в укор то, что-де он, Сенявин, подписал Лиссабонскую конвенцию и оставил свою эскадру в Портсмуте. И это в то время, когда между Англией и Россией был уже заключен мир, согласно которому англичане не только вернули эскадру со всем вооружением, но и с лихвой оплатили стоимость тех кораблей эскадры, которые по ветхости нельзя было вести в русские порты.

— Сенявин ушел… А на кого же теперь держат равнение?

— А ни на кого, — отвечал Федор Иванович. — Как сделался министром этот Траверсе, никакого порядка не стало. Разоряется флот. Офицеры недовольны бездействием, матросы жалуются на тяжелую работу, ропщут на злоупотребления.

— Злоупотребления?

— Представьте себе, дядюшка, злоупотребления.

— И какие же злоупотребления?

— Всякие. Могу сказать о таком… Петербургскому адмиралтейству для перевозки бревен и других тяжестей выделено девяносто лошадей, но ни одна из них на перевозках тяжестей не работает. На лошадях разъезжают по своим надобностям адмиралтейские чины. Бревна же возят на матросах. Впрягутся несчастные в телеги и везут. Кстати, такое же положение и в Кронштадтском адмиралтействе.

Ушаков не мог больше сидеть, вскочил и быстро заходил по комнате, сверкая белками разгоревшихся глаз.

— И после всего этого мы ещё называем государя своего всемилостивейшим и мудрейшим правителем! Вот уж поистине: нет предела несуразностям!..

Федор Иванович пожалел, что так разоткровенничался. Только расстроил дядю. Дядя хотя и жил в деревне, а душа его оставалась с флотом. Язвы флота были и его язвами.

— Я думаю, причина тут не в государе. Государь судит о делах по докладам своих министров, а министр Траверсе известно какой…

Федор Иванович думал словами такими смягчить вспышку дяди, но неожиданно Ушаков разгорячился ещё сильнее:

— А кто виноват в том, что у государя дурные министры? Я, что ли, министров для него подбираю? Ну да ладно, не будем больше об этом. Все равно от наших возмущений ничего не изменится.

— Совершенно верно, дядюшка, — обрадовался перемене разговора Федор Иванович, — лучше о здешних делах поговорим. Вы ещё ничего не сказали о том, как живете.

— А что рассказывать? — устало отозвался Ушаков, как-то сразу сникнув после нервной вспышки. — Живем…

— Закончили работу?

— Какую работу, записки свои?

— Да.

— Еще нет…

Рукопись лежала в шкафу. С тех пор как Ушаков бросил её туда после игумена, до неё он более не дотрагивался. Высказывания игумена подорвали в нем желание продолжать работу. Она ему опостылела.

Помедлив, Ушаков достал из шкафа папку и протянул её племяннику:

— Держи. Все записки можешь не осилить — времени не хватит, если есть желание, прочти только конец, где рассказывается об учреждении на островах республики. Я уже показывал одному человеку, теперь хочу знать твое мнение.

— Обязательно прочитаю, — обрадованно пообещал Федор Иванович. — Если дозволите, сейчас же и начну.

— Ну и хорошо, — сказал Ушаков, — пойди к себе и читай, а я отдохну немного.

После ухода племянника Ушаков некоторое время посидел в одиночестве, потом, одевшись, спустился вниз, постоял немного во дворе и направился в сторону Мокши. Подышать свежим воздухом.

Вечерело. Солнце уже находилось за горизонтом, но его лучи ещё достигали облака, сказочной кривой саблей вытянувшегося над дальним темно-синим лесом. Нижний край облака, в который упирались лучи, светился тонкой полоской, как отточенное лезвие. Чуть в стороне от этого облака горела яркая звезда. Такие ясные зори обычно предвещают ночные заморозки. Время шло к холодам.

Ушаков шел и слышал, как под ногами шуршала высохшая трава. Из села доносилась тихая девичья песня. Еще не стемнело как следует, а молодежь, наверное, на бревнах у старосты собралась. В Алексеевке спокон веков так ведется: кто строится, у того на бревнах и гулянье собирается. Песни, пляски, игры — чего только не затевают!.. К молодым не приходят тягостные мысли, как к старикам. На уме у них другое. У них все впереди, а то, что впереди, обычно манит добрыми надеждами… «Дай Бог, чтобы им жилось лучше, чем их отцам и дедам», — думал Ушаков, прислушиваясь к доносившейся песне.

Когда Ушаков вернулся домой, в столовой горели свечи, на столе стоял самовар.

— Где пропадал, батюшка? — поднялся навстречу Федор, встревоженный его долгим отсутствием. — Я уже собирался людей посылать, тебя искать.

— Где Федор Иванович?

— У себя сидит. Ужинать не стал, чаю ему туда отнесли. А ты как, батюшка, ужинать будешь?

— Не хочется, пойду лучше спать, — сказал Ушаков и направился к себе.

Утром в столовой завтракали без гостя. Федор поднимался будить его, но не добудился. Федор Иванович встал перед самым обедом. Умылся, выпил квасу и пошел в кабинет к дядюшке, не забыв прихватить с собой папку с рукописью.

— Спать, что ли, к нам пожаловал? — с притворной строгостью пожурил его Ушаков. — У нас так не принято. У нас с петухами встают.

— Всю ночь, дядюшка, над вашей рукописью сидел, оттого и завтрак проспал, — отвечал Федор Иванович, кладя папку на стол.

На лице Ушакова шутливость сменилась выражением обеспокоенности:

— Что скажешь?

— Без лести, дядюшка, скажу: добрые записки получились. С интересом читал.

— Я про конец спрашиваю: к месту там всякие рассуждения или выбросить?

— Не знаю, дядюшка. На вашем месте я бы оставил. Рассуждения ваши островов касаются, а не России. Хотя, — добавил Федор Иванович, теряя уверенность, — недруги ваши могут по-всякому повернуть…

— То-то и оно, что могут. — Ушаков тяжело вздохнул. — Придется, видно, послушаться Филарета, переделать конец.

Внизу ударил колокол: Федор звал на обед.

Спускаясь по лестнице, Ушаков спросил племянника:

— Чем сегодня займемся?

— Хотелось бы в монастырь сходить, праху деда Федора поклониться.

— Что ж, в монастырь так в монастырь, — согласился Ушаков. — Пообедаем да и двинемся пешочком.

6

В монастырь шли знакомой лесной дорогой, шли не спеша, разговаривая между собой. Ушаков вспоминал, как две недели тому назад он следовал по этой же дороге с толпою крестьян. В тот день все стремились в монастырь с надеждой услышать решение царя о даровании крестьянам полной воли. Шли в монастырь веселыми, а возвращались понурыми. Объявленный манифест обманул их надежды.

— Трудно приходится крестьянам? — интересовался Федор Иванович.

— Среди дворян слишком много самодуров, — отвечал Ушаков. — Наказывают крестьян своих нещадно, помыкают ими словно скотиной. Я знаю одного, который до смерти двоих запорол.

— И что же ему за это?

— А ничего, по решению суда пять лет отсидел в Санаксарском монастыре, отмолил грехи и снова в деревню свою вернулся, чтобы новыми грехами себя покрывать. Другой помещик, которого я тоже хорошо знаю, — продолжал Ушаков, — мужиков до смерти не доводит, понимает, что смерть крестьянина в убыток оборачивается, но дыхнуть им свободно не дает. По десять шкур готов содрать с крестьян своих этот помещик.

— Но его же можно остановить!

— Я пытался. Только он тех крестьян, что ко мне обращались за заступничеством, ещё злее наказывать стал.

Выйдя на монастырскую поляну, путники, как обычно делали все прихожане, перекрестились на стоявшую у дороги часовню и направились к главным воротам. Навстречу им маленькими группками и в одиночку шли богомольцы, приходившие на службу. У ворот стоял большой тарантас, впряженный в пару лоснившихся от сытости лошадей. В то время как кучер в синем кафтане держал под уздцы лошадей, чтобы стояли спокойно, несколько монахов суетливо поправляли на тарантасе сиденье, счищали с подножки и колес засохшую грязь.

— Уж не архиерея ли сей экипаж? — предположил Федор Иванович.

Едва успел он это сказать, как в воротах показалась густая толпа, во главе которой шли бок о бок игумен Филарет и осанистый господин, в котором Ушаков сразу узнал аксельского помещика Титова. Да, это был тот самый Титов, о котором только что рассказывал племяннику. Но позвольте, как же так? Игумен держался с Титовым так, словно тот был выше его саном. Лицо его источало выражение угодливости… И эта толпа монашеской братии, чинно вышедшая на проводы… Полно, да не сон ли это?

Изумление Ушакова было столь велико, что, увидев сцену проводов помещика-самодура, он невольно остановился. Ноги отказывались идти. Он стоял и смотрел, как игумен заискивающе улыбался Титову в ответ на какие-то его слова, на то, как монахи, бережно поддерживая Титова за руки, усадили его на тарантас и как тот, довольный, ухмыляющийся, сделал кучеру знак, чтобы садился на козлы и ехал. Непонятно… Что сделалось с игуменом? Чем этот помещик-крепостник покорил настоятеля «обители справедливости»?..

Когда тарантас с Титовым отъехал, игумен сказал что-то на ухо монаху, стоявшему рядом. Тот побежал навстречу Ушакову и его племяннику, но прежде чем успел добежать, Ушаков круто повернулся и быстро зашагал в обратную сторону, сказав племяннику, чтобы оставался в монастыре один.

Ушаков спешил, словно малейшая задержка могла повлиять на принятое им решение. Он шел не оглядываясь. Не шел, а бежал, обуреваемый обидой, досадой, ненавистью к игумену Филарету. Боже мой!.. И он до сего дня верил этому человеку! Искал в нем друга, считал честнейшим человеком! Какое заблуждение!..

Буря улеглась в нем, когда он уже был в лесу, на полпути к дому. Чтобы дать сердцу успокоиться, сел на бугорок и долго сидел так, уставший, опустошенный, сидел уже без мыслей в голове, — не хотелось думать, хотелось только ткнуться лицом в пожухлую траву и зареветь по-бабьи.

Он просидел с час, потом поднялся с трудом и пошел дальше.

Когда Федор Иванович вернулся из монастыря, Ушаков был уже у себя в комнате. У него разболелась голова, и ему пришлось лечь.

— Был на могиле? — спросил он племянника.

— Вместе с отцом Филаретом. Кстати, игумен очень опечалился, когда узнал о вашем неожиданном возвращении.

Ушаков нахмурился, потянул на себя одеяло, всем своим видом показывая, что ему неприятно упоминание имени игумена.

— Знаешь ли, кто был тот человек, которого провожали монахи с игуменом во главе?

— Мне говорили, какой-то помещик, пожертвовавший монастырю пятьдесят рублей.

— Это был тот самый деспот, о котором рассказывал тебе дорогой.

* * *

Федор Иванович прожил в Алексеевке одну неделю. Все эти дни он пропадал с мужиками на Мокше или с ружьем ходил по лесам с тщетной надеждой убить медведя, а вечером после ужина поднимался к дяде и вел с ним продолжительные беседы.

Однажды он никуда не пошел — ни в лес, ни на Мокшу, с полдня просидел в своей комнате, а потом зашел к дяде и объявил, что надумал оставить службу во флоте и поселиться в деревне.

Ушаков, выслушав его, нахмурился:

— Откуда взялось такое желание?

— Я уже говорил, неинтересно стало служить. Флотским нет прежнего почтения. Да и справедливости никакой…

— А в деревне, думаешь, справедливость на подносе дают?

— В деревне будет покойнее.

Ушаков сердито закряхтел и вдруг ни с того ни с сего принялся очинять ножом гусиное перо.

— Что же мне делать, дядюшка?

— Ехать в Севастополь, во флот.

— Но во флоте сейчас такая обстановка!.. Как подумаю о маркизе Траверсе, тошно становится.

Ушаков сунул перо в стакан, положил нож и, взяв племянника за рукав, потянул к себе:

— Власти меняются… Власти приходят и уходят, а Россия остается. России нужен сильный флот. России нельзя без сильного флота, потому что со многими государствами морями связана и в морях сих кровные интересы имеет. А что до отставки, — продолжал Ушаков, передохнув немного, — то об этом забудь. Вам, молодым, дело наше продолжать надобно.

Федор Иванович в оправдание хотел было сказать что-то, но Ушаков не дал ему говорить, прервал властно:

— Это мой тебе наказ, и не смей перечить.

В дальнюю дорогу гостя провожало чуть ли не все село. Ушаков, прощаясь с ним, прослезился:

— Может, не увидимся более… Не поминай лихом. Севастополю кланяйся. А ежели моих бывших сослуживцев встретишь, скажи им: Ушаков хотя и в глуши среди лесов живет, а сердце его, как и прежде, с морем связано, с Российским флотом. Так и скажи им.

Трижды поцеловав племянника, благословив в дальнюю дорогу, он не стал дожидаться, когда тронется экипаж, повернулся спиной и медленно зашагал в дом.

7

После отбытия Федора Ивановича в барском доме вновь воцарилась тишина. Ни суеты на кухне, ни беготни во дворе, ни скрипов лестничных, которые, бывало, раздавались всякий раз, когда Федор Иванович при своем шестипудовом весе поднимался на второй этаж. Жизнь вернулась в прежнюю колею. Впрочем, что-то пошло не так. Перемена все-таки была.

Перемена обозначилась в поведении самого хозяина, адмирала. Нелюдимым каким-то стал. Будто потерял что-то очень важное и в одиночестве переживал эту потерю. Целыми днями либо сидел у себя в кабинете, либо с утра уходил в лес или на Мокшу и оставался там до самого вечера. С лица его не сходила задумчивость. Федор сколько раз замечал: за обедом хлебнет две-три ложки, потом уставится взглядом куда-то за стену и сидит так неподвижно, забыв про суп свой. Что его угнетало, о чем задумывался?..

Федор терялся в догадках. На барина мог худо подействовать отъезд племянника Федора Ивановича. Или визит отца Филарета…

В Алексеевку игумен приезжал на второй день после отъезда Федора Ивановича в Севастополь. Он не стал просить, как обычно, чтобы о нем доложили адмиралу, а, положив Федору на плечо руку, велел вести себя прямо к нему в кабинет. Ушаков в это время сидел за столом, заваленным бумагами. Увидев гостя, он не бросился обнимать его, как ожидал Федор, а только встал и поклонился сдержанно.

— Может быть, дозволите сесть? — спросил игумен, озадаченный таким холодным приемом.

— Окажите милость, кресло к вашим услугам.

Чувствуя себя лишним, Федор вышел из комнаты, но желание узнать, какая кошка пробежала между ними — адмиралом и игуменом — заставило его задержаться у двери. Их голоса слышались довольно отчетливо. Игумен спрашивал, адмирал отвечал.

— Продолжаете писать военные записки?

— Продолжаю.

— Страницы, где рассказывается о республике, исправили?

— Мне незачем их исправлять, там одна правда, а лукавить с правдой я не желаю.

После этих слов наступило молчание. Но вот игумен заговорил снова с расчетом надолго завладеть вниманием адмирала:

— В прошлый раз вы напрасно покинули монастырь, даже не вступив в его стены и не повидавшись со мной. Понимаю: вам не понравились наши проводы посетившего обитель помещика Титова. Напрасно. В нашем поведении не было ничего противного христианским убеждениям. Вы надеялись, очевидно, что я объявлю войну этому человеку, восстану против его пороков. Но, дорогой Федор Федорович, это невозможно. Не только потому, что такой поступок противоречил бы духу Евангелия. Буду с вами откровенным. Поругавшись с Титовым, я рисковал бы потерять часть своих прихожан. К сожалению, благополучие нашей обители не может не зависеть от помещиков округи и их крестьян.

— Зачем мне это говорите? Я не имею желания спорить и тем более поучать вас. Живите и несите службу свою, как вам дозволяет совесть.

Федор тихонечко, чтобы не скрипела лестница, стал спускаться вниз. «Ишь как получается! — думал он. — Оказывается, сыр-бор между ними из-за аксельского помещика!» Игумен вышел от адмирала через четверть часа. Лицо его было взволнованно. Он ничего не сказал Федору, сел в поджидавшую его коляску и уехал.

Вот что произошло между игуменом и адмиралом. Федор рассуждал так: ежели причина мрачности хозяина только в том, что он поссорился со своим приятелем игуменом, то это не страшно. Помирятся, и опять пойдет все, как раньше шло. Но ведь причины могли быть другие!..

На всякий случай Федор усилил наблюдение за адмиралом. Когда барин уходил из дома, Федор потихоньку посылал за ним следом конюха Митрофана с наказом, чтобы тот, оставаясь незамеченным, не спускал с него глаз и был всегда начеку. Вечером, после возвращения барина домой, Федор требовал от Митрофана отчета.

— Ну что, где он был сегодня?

— На берег ходил.

— Ну и что?

— А ничего.

— Спрашиваю, что делал он там?

— А ничего… Смотрел.

— Куда смотрел?

— На Мокшу смотрел.

— Экий ты, Митрофан, непутевый! Не мог же он целый день на одну воду смотреть. Лицо у него какое было?

— Откуда мне знать? Я же в кустах сидел: сам говорил, чтобы не смел показываться. Лица его не видел.

В октябре перед покровом неожиданно выпал снег, но скоро растаял. На пойме и в лесу стало сыро, и Ушаков прекратил свои прогулки. Теперь он все время сидел дома, лишь иногда заглядывал в сараи, где бабы рубили капусту, перебирали и спускали в погреб картофель. Придет, посмотрит и уйдет. Один раз заходил на гумно, где мужики провеивали мякину. И опять ни одного слова не промолвил. Посмотрел и сразу ушел.

В последние дни Федор извелся весь. Хотя после отпуска крестьян на вольное хлебопашество барское хозяйство резко убавилось, но ведь и за ним нужен был глаз. Раньше сам в дела вмешивался, распоряжения нужные давал. А теперь все на одного Федора взвалилось. А ведь он, Федор, тоже не молод… Тяжело ему с делами справляться. Ладно бы одним хозяйством управлять, а то ведь и за домом смотреть надо, за барином уход блюсти… Беда!

В Михайлов день в Алексеевку снова пожаловал отец Филарет. Несколько недель не показывался и вот нагрянул неожиданно. На тройке с колокольцами.

— Как адмирал, здоров ли?

— Слава Богу, ничего, — отвечал Федор с поклоном.

— Ступай, доложи обо мне.

Федор побежал наверх. Дверь в барский кабинет оказалась незапертой.

— Прости, батюшка, что без стука. Отец Филарет приехал, тебя дожидается.

Ушаков за письменным столом читал какие-то бумаги. Услышав голос Федора, поднял голову и с выражением недоумения уставился на него.

— Говорю, отец Филарет приехал, — повторил Федор. — Внизу дожидается.

— Что ему нужно? — заговорил наконец Ушаков голосом, в котором чувствовалась неприязнь.

— Не знаю, батюшка. В гости, наверное, — даже опешил от холодности адмирала Федор. Раньше, бывало, при известии о приезде игумена загорался от радости, а тут хоть бы мускул на лице дрогнул, хоть бы искорка в глазах мелькнула.

Ушаков некоторое время в раздумье постучал пальцами по столу, потом сказал:

— Принять не могу.

— Сказать, что болен?

— Я здоров. Зачем лгать? Скажи, что не приму, и все. А почему — он и сам догадается. Ступай.

Федор затоптался на месте, словно не веря ушам своим. Не ожидал он услышать такое от адмирала.

— Ступай! — повторил Ушаков уже более повелительным тоном.

Федор пошел к гостю. Игумен оставался у экипажа, готовый ехать, словно заранее знал, что ему будет отказано. Выслушав сбивчивое сообщение камердинера, он перекрестился и со словами «Ох, грехи наши тяжкие!» полез в коляску.

— Постой, — остановил он кучера, уже взявшегося за кнут, и попросил Федора подойти поближе. — Видишь яблоки? — показал он на корзину, стоявшую у ног. — Это я вам привез, возьми.

Смотреть, как уезжает игумен, выскочили все дворовые. Говорили между собой:

— Барин-то наш не принял игумена.

— Поссорились, видно.

— А чего им ссориться? Аль не поделили чего? Нету причин.

— Знать, есть причина, коль поссорились.

Федор слушал мужицкие толки и соображал. Только теперь утвердился он окончательно в предположении своем, откуда на барина «порча» пошла. Распалась у барина дружба с игуменом, оттого и мрачен, нелюдим, оттого и разные думы его одолевают. А дружба распалась, наверное, из-за аксельского помещика. Обиделся барин… Только, наверное, зря он на игумена обиделся. На помещика обижаться надо. Не игумен виноват, что тот Бога забыл и над крестьянами своими измывается. «Надо с батюшкой поговорить, — думал Федор. — Нельзя же так, нельзя ссориться с людьми, которые Богу служат. А игумен человек хороший, среди священников справедливее его нет, о том вся округа знает».

Постояв в раздумье, Федор приказал одному из работников отнести корзину с яблоками на кухню, сам пошел к барину наверх. Надо же наконец с ним объясниться!

Ушаков все так же сидел за столом, занимаясь бумагами.

— Чего тебе? — хмуро взглянул он на камер динера.

— Доложить пришел: отец Филарет уехал. Яблоки оставил.

— А это ещё зачем?

— Гостинец. Ты не будешь — дворовые съедят. — Федор помолчал немного и продолжал: — Разговоры разные ходят… будто ты, батюшка, с игуменом поссорился.

— А если и поссорился, чего тут страшного?

— Да как же так, батюшка? — всплеснул руками Федор. — Разве можно с церковью не ладить? На причастие к исправнику не пойдешь.

Ушаков потупил глаза, по привычке забарабанив пальцами по столу. Федор продолжал:

— Ежели ты, батюшка, обиделся на настоятеля за то, что вместе с тобой за аксельских мужиков не заступился, так это ты зря. Зря, батюшка! Что с ним, с этим окаянным Титовым, сделаешь, когда доброго слова не понимает? Разве игумену с таким человеком сладить? Сам к нему ездил — знаешь, как с ним разговаривать.

— Довольно, — прервал его Ушаков, но Федора это не остановило.

— Тебя, батюшка, почести смутили, которые Титову были оказаны. Так ведь отцу Филарету иначе не можно было. Аксельский помещик, говорят, много денег монастырю пожертвовал. Как же после этого игумену против него идти? Совсем дураком надо быть… Монастырь-то почти тем только и живет, что со стороны принесут. Потому и ладить приходится игумену с помещиками, да и с крестьянами тоже — со всеми ладить.

— Уж не игумен ли напел тебе сие?

— По-твоему, до правды я своим умом дойти не могу? Благодарствую, батюшка. Не чаял я услышать от тебя такое. Благодарствую.

Федор поклонился с обидой и тотчас ушел. Он был так расстроен, что чуть не сбил попавшегося навстречу Митрофана.

— Куда прешь? — закричал он на конюха. — Аль конюшня тебе тут?

— Прости, батюшка, — заробел Митрофан, — не заметил…

— Вот двину по башке, будешь тогда замечать.

Отчитав конюха, Федор накинулся потом на повара, не успевшего убраться на кухне. Расшумелся до того, что лицом красный стал, глаза выкатились. Пошумел, пошумел, потом вдруг заплакал и ушел в свою комнату. Дворовые всполошились: что с ним, уж не глаз ли дурной его попортил?

Федор избавился от «порчи» только к вечеру. Пришел в людскую, как будто с ним ничего не было такого, и попросил квасу. Оказавшийся тут Митрофан мигом сбегал в барский погреб.

— Слава те, Господи, — обрадованно бормотал он, подавая камердинеру ковш с пенистым напитком. — А я уж к ворожее собирался идти. Страсть как напугался. В прошлом году дед Никул эдак вот тоже закраснел, заметался вдруг, а под утро душа-то на небеси и улетела. Всякие случаи бывали.

— Ладно, не каркай, — прервал его Федор, — рано хоронить меня собрался. Здоров, видишь. Не мне, а барину худо. Духом пал барин наш. И все из-за вас, окаянных. Лезете с прошениями своими, а ему переживай…

— Так ведь я ничего… — как и в прошлый раз, заробел Митрофан. — Ежели надо… коли не так что сделал, я барину в ноги кинусь, чтобы простил…

— Ладно уж, помалкивай… Бог милостив, авось все обойдется. Но чур!.. — Федор потряс кулаком. — Чтоб с этого дня к барину ни одного просителя не допускать. И чтобы самим тоже никакими просьбами его не донимать. Не то смотри у меня!..

— Да я что? Разве я когда-нибудь хоть слово сказал?

— Смотри у меня, — не слушая его, повторил свою угрозу Федор. — И всем дворовым скажи — слышишь? — чтоб ни-ни!..

8

Вопреки надеждам Федора и других дворовых скорого «душевного просветления» у Ушакова не произошло, он не вернулся к прежнему образу жизни, остался в замкнутости и нелюдимости. Одиночество стало для него потребностью. Он уже никуда не ходил, не ездил и никого не принимал. Правда, на Рождество ездил в Темниковский собор, выстоял там службу и с этого раза — никуда. Два или три раза приглашали на уездное дворянское собрание — отказался. Приезжали по каким-то делам уездный капитан-исправник со стряпчим — не принял.

Федора особенно настораживало его нежелание ходить на прогулки. Раньше то в лес пройдется, то на Мокшу, а сейчас никуда. Днями напролет сидел взаперти в кабинете своем, и когда Федор подходил к двери и прикладывал ухо, то слышал только шелест бумаг да поскрипывание пера. Адмирал писал, писал много, а о чем — то одному Богу известно. Когда Федор входил к нему прибрать комнату или приносил еду, адмирал складывал бумаги в железный сундучок, который тотчас же на глазах запирал ключом, хранившимся у него в кармане. Спросить, что это за письмена такие, которые надо обязательно под замок прятать, Федор не посмел.

Толки среди дворовых о странной болезни адмирала усилились. Многие склонялись к мнению, что барина наверняка сглазили, навели на него порчу колдуны, потому как адмирал много добра людям делал, а колдунов, служащих дьяволу, от добрых дел коробит, им любы только отпетые злодеи… Слух о порче адмирала дошел до соседних деревень, оттуда стали приходить мужики и бабы с расспросами: что и как?.. И, конечно, тоже лезли с советами, как лучше излечить адмирала, избавить его от злых чар, обещали молиться за его исцеление в церкви. Говорили также о знаменитой ворожее бабушке Фекле, что в мордовской деревне Ардашеве живет: вот бы кому барина показать! Бабушка Фекла сразу порчу снимет. Хорошая ворожея. Со всего уезда к ней приезжают, и всех излечивает… Федор слушал и молчал. Он знал, что ни с какими ворожеями адмирал связываться не будет. Даже от докторов отказывается. Как-то намекнул ему про уездного лекаря, так он вспылил:

— Я здоров, и никаких лекарей мне не нужно.

Всю зиму провел адмирал в затворничестве. Весной, когда стало таять, он первый раз за много дней вышел во двор в шубе, накинутой на плечи, и, пробуя ногой, как податлив снег и есть ли под ним вода, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Весна нынче будет затяжной.

Услышав его голос, дворовые тотчас приблизились к нему, заговорили наперебой — обрадованно и угодливо: да, конечно же батюшка адмирал прав, весна будет затяжной и холодной, все приметы о том говорят… Потом разговор как-то сам по себе перешел на другое. Мужики заговорили о своих крестьянских заботах, а от забот перешли к делам церковным, стали рассказывать, какая хорошая на масленице удалась служба. Народу было тьма-тьмущая, певчие пели — аж на улице было слышно.

— Завтра вербный день, большая будет служба, — сказал Федор, присоединившийся к беседе в последний момент, сказал так, чтобы адмирал понял, что ему негоже отворачиваться от церкви, в церковь на причастие надобно ехать обязательно.

— Даст Бог здоровья, поеду, — сказал Ушаков.

— А мы за тобой, батюшка, всем селом пешочком пойдем, — обрадованно подхватили мужики. — Монастырь-то рядом, мигом добежим.

Ушаков, насупившись, уточнил:

— Я не в монастырь, я в Темниковский собор поеду.

Отговаривать его не стали: в Темников так в Темников! Только бы в праздник такой дома не остался, только бы причастие принял. Богу поклоны отдал. Авось и отогреется душа, очистится от колдовской порчи.

— Где Митрофан? — обратился Ушаков к Федору.

— За почтой в Темников послал. Скоро должен быть.

Когда-то почтой Федор занимался сам, никому не доверял, потому что представлял сие дело особо важным. Теперь же при таком состоянии барина он боялся отлучаться из дома надолго и потому вынужден был поручить это дело конюху.

— Приедет Митрофан, скажи ему, чтобы коляску приготовил, утром рано поедем.

Ушаков постоял ещё немного и пошел к себе. Провожая его, мужики поснимали шапки и низко склонились в поклоне. Давно уже не кланялись так: адмирал запрещал. Но сейчас был особый случай. Поклоном своим они выражали не только почтение, но и радость свою.

— Слава те, Господи! — стали креститься они, едва Ушаков скрылся в сенях. — Услышал ты, Господи, наши молитвы, вернул здоровье кормильцу нашему!

После этого они ещё долго не расходились, обсуждали, какое доброе исцеление пришло их господину, великому российскому адмиралу, говорили, что по сему случаю надобно обязательно всем миром отслужить молебен, просить Бога, чтобы даровал их господину много-много лет жизни и крепкого здоровья. Наверное, они проговорили бы так до самого темна, если бы из Темникова не приехал с почтой Митрофан. Федор приказал всем разойтись, Митрофана же с почтовой сумкой повел в столовую.

— Утром барина в Темников повезешь, в собор, — сказал он ему дорогой.

Митрофан обрадованно перекрестился:

— Полегчало, выходит…

— На чем повезешь — на санях или на тележке?

— Снегу много еще, лучше на санях.

— Езжай на санях. Только за барином следи, не дай Бог простудится… Я тогда с тебя с живого шкуру сдеру.

— Что я, злодей, что ли, господину своему? — с обидой проворчал Митрофан.

В столовой Федор вытряхнул содержание сумки на стол. В сумке были газета «Северная пчела», книга, напечатанная какими-то нерусскими буквами, и несколько писем. Одно письмо было в синем конверте, без сургучных печатей — по всему, местное. «Алексеевка, господину Ушакову», — прочитал Федор. Всего три слова. От кого — неизвестно.

Отпустив Митрофана, Федор понес почту адмиралу. Ушаков, заложив руки за спину, в раздумье прохаживался по комнате. Увидев почту, обрадовался, тотчас сел за стол, придвинув к себе в первую очередь письма.

— Распоряжение Митрофану дал?

— Сказал, как было велено.

— Хорошо, ступай.

Когда Федор снова появился во дворе, Митрофан уже распряг лошадь и помогал дворнику колоть дрова. В обязанности дворника входило не только следить за чистотой вокруг дома, но и топить печи, а когда надо, и баню.

— В барской комнате протопить бы не мешало, — сказал ему Федор. — Дрова готовые есть?

— Да вот… — колуном показал дворник на горку только что наколотых березовых поленьев.

— Хорошо бы из ободранной липы. От липовых дух легкий.

— У нас только березовые да дубовые.

— А ты поищи, может, и найдешь.

Дворник бросил колун и пошел по сараям искать ободранную липу. Федор и Митрофан остались одни.

— В дорогу готовишься? — спросил Федор.

— А чего готовиться? У меня все готово, — отвечал Митрофан. — Утром запрягу, и можно ехать.

— Санки запряжешь?

— А чего же еще? Давеча ведь уже договорились.

Незаметно приблизился вечер, стало смеркаться. В окнах адмиральского кабинета появился свет. Обычно адмирал не зажигал свечей до темноты, а тут зажег пораньше. Знать, не кончил ещё заниматься почтой. «Теперь читать будет до самого ужина, — подумал Федор, — а может, ещё и после ужина».

Федор направился на кухню. Повар варил на ужин картошку и жарил на постном масле рыбу.

— К картошке огурчиков не забудь принести да капустки, — предупредил его Федор. — Чай со зверобоем завари.

С верхнего этажа донесся звон колокольчика. Это звал к себе барин. Федор оставил повара и пошел к нему.

Адмирал сидел в кресле с видом усталым, задумчивым. На столе лежала груда скомканных бумаг. Было похоже, что он их нарочно скомкал, потому как стали не нужны.

— Явился, батюшка, — доложил о себе Федор и, желая вывести барина из задумчивости, заговорил о завтрашней поездке, о том, что снег на дороге ещё держится, так что ехать лучше на санках.

— Ехать? Куда? — не сразу дошло до Ушакова.

— Как же так, батюшка?.. Сам сказать изволил: в церковь, на причастие ехать надумал.

— Ах да… — вспомнил адмирал и уставился взглядом на канделябр, стоявший на краю стола. — Скажи Митрофану, чтобы не беспокоился, в Темников не поедем.

— Куда же тогда, в монастырь?

— И в монастырь не поедем. Никуда не поедем.

— Что так?

Ушаков не ответил.

— Бумаги, что на столе, отнеси на кухню на растопку, они мне не нужны.

Тяжело вздыхая, Федор собрал со стола все лишнее.

— Ужин принести или сам вниз спустишься?

— Принеси чаю с хлебом, вот и ужин мне будет.

Внизу Федора ждал повар.

— Все принес, как велено, — доложил он, — и огурчиков, и капустки. Прикажешь на стол подавать?

— Не надо. Барин хочет только чаю да хлеба.

Высыпая бумаги в ящик для мусора, Федор увидел среди них синий конверт, на который обратил внимание ещё раньше, когда принимал почту от Митрофана. Он расправил конверт и, подталкиваемый любопытством, вытащил из него торчавший наполовину помятый листочек. На листочке было всего несколько слов, и он прочитал их сразу: «Темниковцам такие не нужны. Убирайся вон или подохни скорее».

Письмо было без подписи. Какая злая рука могла написать такое? Федору стало так нехорошо, что на лбу даже холодный пот выступил. «Эх вы, люди!.. Чем не угодил вам адмирал? Не люди вы, а волки, хуже волков даже!..» Федор открыл дверцу плиты и бросил на ещё тлевшие угли письмо. Бумага тотчас сморщилась, стала чернеть, а потом вспыхнула разом и сгорела, как порох. На углях остался лишь тонкий хрупкий пепел, да и тот скоро распался. Федор перекрестился и стал готовить для барина чай.

9

Дни проходили за днями, недели за неделями, а в доме Ушакова все оставалось по-прежнему. Не изменил одиночеству адмирал. Так и жил один. Словно заживо в четырех стенах себя схоронил. Федор уже не пытался уговорить его выехать куда-нибудь. Да и ехать некуда было. Разве что в Темников? Но в Темникове на него давно уже махнули рукой. Раньше хоть приглашения на дворянские собрания присылали, а теперь и этого делать не стали. Совсем забыли о человеке. Никому не было дела до его состояния. Один только почтмейстер помнил о нем. Выдавая Митрофану почту на имя адмирала, он каждый раз спрашивал:

— Как ваш отшельник, жив еще?

И, не дослушав ответа, уходил. Судьба знаменитого флотоводца по-настоящему его тоже не интересовала. Он спрашивал о нем просто так, от скуки.

Если из посторонних кто и интересовался судьбой адмирала, так это были офицеры, старые солдаты и ополченцы, возвращавшиеся из заграничных походов. Особенно те, кому довелось лечиться в темниковском госпитале. Эти захаживали даже в Алексеевку в надежде поглядеть на адмирала, поклониться ему. Федор, однако, до адмирала их не допускал. Узнав, что адмирал болен, они покорно отказывались от своих намерений, спрашивали, какие окна смотрят из его кабинета, крестились на те окна, как на иконы, и уходили.

Федор вообще никого не допускал к адмиралу, ухаживал за ним сам. Он был старше своего господина на два года, но ещё держался, не болел. Ему нельзя было болеть. Господину нужен был здоровый слуга, способный прибежать к нему в любой момент. Федор это знал твердо, потому-то, наверное, и не брала его хворь. В последнее время только страху стал поддаваться да на слезы ослабел. Очень расстраивался, глядя на угасавшего адмирала. Жалко его было. Раньше случалось, что вступал с ним в пререкания, ругался. А теперь и думать об этом боялся. Как услышит сверху звонок, так и затрепещет весь, бежит к нему сломя голову. Чтобы угодить, чтобы не прогневить… Адмиралу в его состоянии нельзя было гневаться, нельзя было входить в расстройство. Чтобы уберечь его от расстройства, он решился даже вскрывать приходившие на его имя письма — те, что вызывали подозрение: а вдруг опять «травильные», как то, что пришло в синем конверте?

Проверку писем он делал аккуратно, и в первое время все сходило хорошо. Но однажды, принимая от него почту, адмирал взял в руки один пакет, внимательно осмотрел его и сердито сдвинул брови:

— Вскрывал?

— Вскрывал, батюшка, — признался Федор.

— Как посмел?

Федор опустился перед ним на колени, из глаз его полились слезы. Сорок лет служил он господину своему и ещё ни разу вот так не стоял перед ним и не плакал.

— Прости, батюшка, прости непутевого!

— Я верил тебе больше, чем кому-либо, а ты…

— Ах, батюшка!.. — не дал ему продолжать Федор, обливаясь слезами. — Да я ж не шпионства ради аль любопытства глупого. Думалось мне, дураку, что не всякие письма тебе читать надобно. Писать-то ведь чего угодно могут… Зачем тебе сердце-то травить?..

Ушаков смягчился:

— Довольно, встань. Впредь так не делай.

— Слушаюсь, батюшка.

После этого разговора почту Федор больше не проверял. Да в этом и необходимости не было. «Травильных» писем больше не поступало. Те, кто желал причинить адмиралу душевные страдания, «отучить» от заступничества за крестьян, поняли, видимо, что, уйдя в «домашнее отшельничество», он стал им уже не опасен.

Дома у адмирала было одно занятие: он писал. Писал много, не следя за временем. Попишет, попишет — устанет, ляжет на оттоманку, отдохнет немного и снова за стол, снова за перо. Он спешил, словно для записей ему был дан срок и надо было успеть закончить дело к назначенному времени. Федору все чаще приходила мысль, что адмирал и заточил-то себя в четырех стенах для того только, чтобы поскорее закончить дело, за которое взялся.

В последнее время адмирал уставал очень быстро, и ему приходилось больше лежать, чем сидеть за столом. От его вида, от не сходившего с лица выражения беспомощности Федору становилось не по себе. Глядя на его задряблевшее лицо, на высохшие руки с опавшими венами, Федор думал, что адмирал, наверное, долго уже не протянет, что надобно бы написать письмо в Севастопольское адмиралтейство, вызвать оттуда племянника, Федора Ивановича. Однако он медлил с письмом, все ещё на что-то надеялся. Авось ещё поправится? Бог милостив…

Как-то рано утром, ещё до рассвета, Федор сидел на кухне и смотрел, как горят дрова в печи. Вдруг будто кто в бок толкнул: беда с адмиралом!.. Он побежал наверх, зашел в комнату — адмирала там не оказалось. На столе стоял канделябр с горевшими свечами, бумаг не было. Глянул Федор на вешалку, где обычно висела шинель, — нет шинели. И сапог нет, и адмиральской шляпы нет… Куда мог пойти? Во двор? Но тогда зачем ему надевать шляпу?..

Федор побежал вниз. Во дворе было ещё темно: стоял октябрь, а в эту пору светает поздно. Федор заглянул во все места, куда, по его предположению, мог зайти адмирал, но нигде его не обнаружил. И тогда он, перепуганный случившимся, стал кричать, звать людей. Вскоре всполошился весь дом. Собрались все дворовые, кто-то прибежал даже из деревни:

— Что случилось?

— Адмирал пропал, адмирала искать надо.

Федор разослал крестьян по разным направлениям — одного в сторону монастыря, другого по Темниковской дороге, третьего пройтись по лесной опушке. Сам же пошел на пойму. Рассудил так: при темноте в сырой лес барин вряд ли пойдет, там ему делать нечего, если вздумалось ему прогуляться — скорее к Мокше потянется…

Дул сильный сырой ветер. На небе, уже подернутом предрассветной серостью, мчались хмурые тучи. Идти было трудно. Под ногами чмокала вода, порою сапоги увязали в намокшую землю так, что приходилось опасаться, как бы их не потерять…

Но вот наконец показалась Мокша, темная, покрытая сердитыми волнами. Посмотрел Федор влево — нет адмирала, посмотрел вправо — тоже никого, одни кустики виднеются. Может быть, где-то за кустами сидит? Федор пошел вдоль берега, ощупывая глазами каждый подозрительный предмет. Хотя уже стояла середина осени, прибрежные кусты оставались ещё зелеными. Должно быть, от того, что имели в себе больше сока, чем лесные деревья, к этому времени уже потерявшие листву.

Федор шел и смотрел: тут нет, там нет… Постой, а что это темнеется там, на выброшенном из воды бревне? Боже, да это же он!.. Адмирал сидел с обнаженной головой, уставившись на пенившуюся у ног воду. Шляпа его валялась в сторонке.

— Ах, батюшка мой, Федор Федорович! — вскричал Федор, бросаясь к нему.

Адмирал, казалось, не слышал его голоса, оставаясь в прежнем положении. Федор торопливо надел на него шляпу, затормошил:

— Как же это ты, кормилец ты наш?.. Пойдем, пойдем домой. Застыл весь… Пойдем, кормилец!

Ушаков попробовал подняться сам, но не смог: не хватило сил. Федор стал кричать, чтобы пришли на помощь. Никого не дождавшись, он изловчился подсунуть плечо свое ему под мышку, поставил на ноги и, поддерживая обеими руками, повел к дому, в окнах которого мерцал слабый свет.

Шли медленно, шаг за шагом. Ослабевший на холоде адмирал молчал, Федор же говорил не переставая, стараясь приободрить его, голосом своим придать ему силы.

— Держись, батюшка!.. Еще немного, и будем дома. Видишь, окна светятся? Совсем рядом. Придем, и сразу чаю горячего. И ноги в воду горячую. Сразу сила появится.

Уже у самого дома на помощь прибежали дворовые, и Ушакова понесли на руках. В комнате его раздели и уложили в постель.

— Чаю крепкого! И тазик воды горячей! — командовал Федор, суетясь возле больного.

Когда дворовые ушли выполнять его распоряжения, Ушаков, с трудом выговаривая слова, сказал ему:

— Не хлопочи. Видно, пришла пора помирать. Пошли Митрофана в Темников за протоиереем. Исповедоваться надо.

— Пошлю, батюшка, пошлю. Непременно пошлю. А чаю все-таки надо попить. И ноги попарить надо.

— Федору Ивановичу напиши. Хотя и не успеет, а напиши.

— Напишу, батюшка.

Долго крепился Федор, а тут не выдержал, припал лицом к ногам его и задергался в рыданиях…

Протоиерей приехал близко к полудню. Федор сам проводил его в покои адмирала и ушел, оставив их одних.

А на дворе было уже полно мужиков и баб. Вся Алексеевка собралась. Начался дождь, но люди не расходились, ждали, не будет ли барину облегчения.

Протоиерей вышел от адмирала с видом печальным, скорбным. Посмотрев на толпу, перекрестился и сказал:

— Преставился раб Божий. Царство ему небесное!

Раздался пронзительный женский крик, и запричитала, заплакала толпа по усопшему кормильцу своему, никогда не оставлявшему их в нужде. Плачьте, люди! И пусть видит священник, как любим был вами покойный адмирал! И пусть он расскажет об этом всем — и тем, кто преклонялся перед его талантом флотоводца, его необыкновенной человечностью, и тем, кто в черной зависти травил, грязнил его гнусными измышлениями, — друзьям и недругам — всем! И да вознесется правда над кривдой!

К дому стали подъезжать экипажи. Из Темникова приехали соборные иереи, дьяконы, пожаловали светские чины — предводитель уездного дворянства, городничий, исправник. Появился и Филарет, игумен Санаксарского монастыря.

Хозяйничали в доме духовные лица.

— Везите тело в собор для отпевания, — требовал протоиерей.

— Покойный завещал похоронить его в монастыре рядом с могилой старца Федора, его родственника, — говорил в свою очередь Филарет.

Пока между духовными лицами шло обсуждение, куда везти тело для отпевания — в Темниковский собор или в Санаксарский монастырь, — Федор поднялся наверх последний раз побыть рядом со своим господином, теперь уже покойным. Сорок лет служил он ему. За это время всякое между ними случалось: бывало, и сердились друг на друга, и обижались, но никогда не чинили друг другу зла. Отношения между ними были не только отношениями господина и слуги, они оставались добрыми друзьями.

Ушаков лежал со скрещенными на груди руками. Застывшее на лице выражение как бы говорило: «Люди, будьте милосердны, я отдал вам все, что имел…» Федор смотрел на него и вспоминал, как в Петербурге, уйдя в отставку, адмирал рвался в этот край, надеясь найти здесь покой. Он тогда очень страдал. Там, в Петербурге, ему приходилось иметь дело с миром зависти, лести, себялюбия и прочих человеческих пороков, рождаемых несправедливыми отношениями в обществе. Худо было ему там, в Петербурге. А разве здесь было лучше? Нет, не лучше. Он не нашел здесь покоя, которого искал. Разве что сейчас, уже мертвый, отдав Богу душу? Да, теперь он уже может лежать спокойно. Его не будут больше травить письмами, не будут больше сплетничать, завидовать его славе. Мир праху твоему, великий человек!

В комнату неслышно вошел Митрофан. Дотронувшись до плеча Федора, тихо сказал:

— Собираются в собор его везти, в Темников.

— Пусть делают что хотят.

— А отец Филарет велит в монастырь тело везти.

Федор горестно покачал головой:

— До живого Ушакова никому не было дела, а мертвый вдруг всем стал нужен… Пусть сами разбираются, — добавил он, — а мое дело теперь самого себя в могилу готовить, следом за барином идти.

Он трижды до пола поклонился телу покойного господина своего и, опираясь на руку Митрофана, пошел вниз в свою комнату.