Военно-морской флот России

Пикуль В.С. Мальчики с бантиками

Они видели многое.
Они совершали подвиги.
Жизнь их была полна приключений.

Джек Лондон

Разговор первый

Еще ни разу в жизни я не видел ни одного юнги...

Я проштудировал четыре тома «Педагогической энциклопедии», безуспешно отыскивая в ней хотя бы намек на юнг. Энциклопедия добросовестно перечисляла все школы нашей страны — передового опыта и фабрично-заводские, не были забыты даже уникальные школы для поздно оглохших и слабо видящих от рождения.

Но нигде не была упомянута «Школа Юнг ВМФ» — Военно-Морского Флота...

Размышляя над этим казусом, я спешил на свидание с Саввой Яковлевичем Огурцовым.

Двери квартиры открыл не моряк, а человек в кителе служащего Аэрофлота.

— Простите, я, кажется, не туда попал. Мне нужен юнга Огурцов... Вернее — поправился, — бывший юнга Огурцов.

— Проходите, — последовал краткий ответ.

Огурцов провел меня в свой кабинет, где ничто не напоминало о прошлом хозяина.

Большая библиотека говорила о любви Огурцова к русской истории. У меня глаза разбежались при виде книг, о существовании которых я даже не подозревал. А на столе я заметил дичайшее разнообразие вещей, тоже никак не определявших склонности хозяина к морю.

Лежала стопка книг по тропической медицине. В банке из-под сметаны покоилась жухлая трава, сорванная на поле Куликовом (это я выяснил уже потом). Тут же валялся молоток с гвоздями. А под лампой грелся холеный котище — черный, а глаза с желтизною.

— Итак, я к вашим услугам, — нелюбезно буркнул Огурцов.

Выслушав меня, он задумчиво погладил кота.

— Вы хотите написать книгу о юнгах? Но это почти невозможно. Школа Юнг лежит ныне в руинах, а литературы о ней нет.

Из славной летописи флота выпала целая страница, и этого никто даже не заметил. Печально!

— Но мне думается, — отвечал я Огурцову, — вы поможете мне. Вспомните. Подскажете. А кое-что, поверьте, я уже сам знаю...

Савва Яковлевич недоверчиво хмыкнул:

— Что же вы можете знать о юнгах? Сейчас все это уже история.

— Знаю! Например, мне известен даже такой факт, что вы попали на эсминцы, почти не владея одной рукой...

Хозяин сурово нахмурился:

— Да. Было со мною такое. А теперь... Смотрите!

Взял молоток и до самой шляпки засадил в стол гвоздище. Только сейчас я заметил, что стол у Огурцова был необычным. Грубо сколоченный из толстых досок, он скорее напоминал верстак.

— Очень удобно, — сказал Огурцов, отбрасывая молоток. — Такой стол можно очистить двумя взмахами рубанка. Терпеть не могу помешанных на лакированной мебели. Как правило, за такими столами сидят бездельники, которые не способны думать о работе. Они озабочены только одной трясогузочной мыслишкой — как бы не капнуть на полиранс, как бы не оцарапать его запонкой. А стол, — упоенно заключил Огурцов, — это не украшение жилища, а прекрасный плацдарм для распределения труда и мыслей...

Удары молотка не понравились коту, и он, недовольно фыркнув, спрыгнул со столп. Я раскрыл свой блокнот.

— Может, расскажете, Савва Яковлевич, как же все, начиналось в вашей жизни? Что привело вас к морю? И как вы попали на флот?

— Самые простые вопросы — самые сложные. Мне трудно ответить вам в двух словах. Вообще-то, — призадумался Огурцов, — море и корабли я любил с детства. А кто их не любит? Во Дворце пионеров учился в кружке «Юный моряк». Помню, даже значок носил... голубенький такой. Тогда выдавали их. Не знаю, как сейчас. Конечно, мечтал о дальних странствиях. А кто о них не мечтает? Однако не забывайте, что ненависть к врагу у меня в душе воспиталась не по газетам. Так что помимо морской романтики было еще и великое желание воевать. А началось все с колеса..,

— С какого колеса?

— С самого обыкновенного. С колеса товарного вагона на станции Вологда-Сортировочная. Да, именно с этого проклятого колеса и началась моя зрелая жизнь. С той поры прошло уже тридцать лет, а это колесо иногда еще накатывается на меня по ночам...

— Что ж, вот и название первой части. «Колесо»!

Огурцов сразу остудил мой горячий восторг:

— Заранее условимся, что каждую часть вашей книги я буду завершать своим очерком. Вроде эпилога. Моряки пишут худо, но довольно искренно, — это заметил еще Крузенштерн.

На прощание я сказал:

— Возникли два мучительных вопроса...

— Заранее догадываюсь, о чем вы спросите. Вы увидели на столе книги по тропической медицине. Но человек должен много знать, а я... самоучка. Затем, вы хотели спросить, почему я в этом кителе. Нет, я не летчик. Моя специальность — компасы. Я служу на аэродроме компасным мастером.

— А какие компасы на самолетах?

— Принцип прежний, проверенный — гироскопический. Ну, а что такое гироскоп, вы еще узнаете от меня. Вам необходимо это знать, иначе с книжкою у вас ничего не получится... Всего вам доброго. До свидания! Часть первая. Колесо О, вы, которых ожидает
Отечество от недр своих... Ломоносов

Ближе к ночи эшелон с эвакуированными из Ленинграда втиснулся в неразбериху путей на сортировочной станции Вологда. Город уже спал, и только вокзал еще бурлил насыщенной заботами жизнью — жизнью военного времени. Жесткие графики вдруг срывали с места стылые эшелоны, раздвигали стрелки перед молчаливыми составами, что укатывали в строгую весну года тысяча девятьсот сорок второго — года героического!

Кто-то сказал, что ленинградцев в Вологде кормят по разовому талончику. Бесплатно и без карточек. А столовая для эвакуированных из Ленинграда работает в городе даже по ночам.

В мерцающем свете путевых фонарей по-весеннему тяжелел грязный, истоптанный снег. Сыро было и зябко. Закутанный в платок своей бабушки, Савка на себе вытащил мать из теплушки на зашлакованную насыпь.

Идти было трудно, мать часто опускалась на землю. Савка поднимал ее и тащил дальше, окликая редких прохожих:

— Эй, где здесь блокадников кормят по разовому?

Был уже второй час ночи, когда они, изможденные и усталые от поисков, окунулись в теплую благодать барака, над дверями которого висела надпись: «Питательный пункт № 3».

— Сынок, — ожила мать, — а эшелон-то наш сыщем ли?

Тьма-тьмущая стояла за окнами барака. Савка понимал, что мать по-хозяйски тревожится за свое барахло, оставленное в теплушке. Там у нее даже швейная «головка», отвинченная от машинки «Зингер» А вот Савке ничего не жаль, кроме двух больших тетрадей, исписанных им в любовном прилежании. По праву считал он себя автором двухтомного труда по военно-морскому делу; картинками и чертежиками разукрасил свои рукописи.

Им подали гороховый суп. Савка ел неторопливо, как и все блокадники, маленькими глотками, с удивительной бережливостью к хлебу. Поначалу выбирал из супа всю жидкость, чтобы потом насладить себя густотой горячего варева. Старуха-подавальщица по-доброму заметила Савке:

— Милый, не оставляй гущу на второе. Будет и каша.

— А какая, бабушка?

— Пшенка. Со свиным смальцем... Уж не обидим вас!

Кое-кто за столами барака умер, не доев своей пайки по разовому талону, и теперь смирнехонько, никому не мешая, сидел за сытным столом — в ряд с живыми. Но к нечаянным и быстрым смертям в дороге уже привыкли.

Обратный путь до станции оказался гораздо труднее, и мать все чаще садилась на землю. Тащить ее было невмоготу, и Савка ослабел. А на сортировочной — столько путей и столько эшелонов, что казалось, в ночной темени они уже никогда не отыщут своего вагона. Лазать через высокие тамбуры они были не в силах, а потому Савка волоком тащил мать через рельсы, под вагонами.

— Наш или не наш? — спрашивала мать от земли.

Все теплушки казались одинаковыми, как бобы с одного поля

— Найдем, — отвечал Савка. — Без нас не уедут.

Он снова поднырнул под тяжелую платформу, на которой сверкал инеем промерзлый танк, грозя в ночь хоботом орудия. Схватив мать за воротник пальто, Савка потянул ее через рельс. Но сортировочная жила своим временем, своим напряжением. И едва удалось дотащить мать до середины рельса, как сработало неумолимое расписание. Издалека уже накатывался перезвон буферных тарелок, бивших все ближе и ближе... Удар! Эшелон тронулся.

— Ма-ама! — истошно прокричал Савка.

Большое колесо платформы черной тенью подкрадывалось к матери, которая лицом вниз лежала поперек рельса. Сидя на корточках под платформой, Савка пытался сдернуть мать на шпалы. Но последние силенки отказали ему, и мальчик в ужасе смотрел, как едет, медленно и неотвратимо, жирное колесо, источая в темени ночи почти неживые запахи масла и гари...

— Мама, вставай! Раздавит же!

Мать слабо подняла голову. Колесо уже прищемило край материнского пальто... Но тут снова раздался звончатый перебой буферов. Савка не сразу понял, что эшелон еще не тронулся — он лишь брал разбег для долгой дороги. Колесо двинулось обратно, освобождая прижатый к рельсу край пальто матери. Они прижались к шпалам, а над ними, быстро наращивая скорость, пошло перекатывать вагоны, теплушки, цистерны и платформы.

Савка видел между бегущими колесами как бы узкий туннель, наполненный грохотом и воем гудящего железа. Вот уже глянул просвет в конце туннеля, под самым последним вагоном. Савка не успел увернуться, и громадный крюк сцепления, болтавшийся в самом хвосте эшелона, сильно ударил его в плечо, проволочил по шпалам...

Ярчайше сияли звезды. Было тихо, когда Савка очнулся, а в отдалении еще помигивал красный огонек уходящего эшелона. Плечу сразу стало больно, но он встал. Подошел к матери, все так же безвольно лежавшей на шпалах.

— Пойдем, — сказал Савка.

...В эту ночь он явственно ощутил, что детство кончилось. Наступила иная пора жизни, которую он еще не знал, как назвать, но в которой нужно было отыскивать свое место.

* * *

А на грандиозном перегоне Вологда — Архангельск жизнь сразу повеселела. И хотя снежок за окнами поезда лежал еще нетронутый мартовским солнцем, воронье уже вовсю радовалось, галдя над лесными полянами. Да и вагон был уже не теплушкой, а настоящим купейным дальнего следования — с полками для спанья, даже с зеркалами. Военные угостили Савку куском сахара, и он охотно сообщил им:

— Вот везу... маму-то! Уже немного осталось.

— До Архангельска?

— Ага.

— К родным, выходит?

Савка показал конверт последнего письма от отца.

— И адрес имеется — номер полевой почты. Он у меня не как-нибудь... Комиссар!

— Это фигура, — оценили его отца военные. — Только, милый, номер полевой почты — это еще не номер дома.

— Я найду. Только бы в Архангельск поскорее... Него уж!

Вот и конец пути. Вокзал — на левом берегу Двины, а город — на правом. Моста через реку нет, и пассажиры дружно топают через подталый лед. Даже не верится, что там, в этих улицах города, в хитросплетении корабельных мачт, где-то сейчас находится отец Савки, который еще не ведает, что они уже здесь, только на другом берегу... Савка сгрузил все вещи в горку на перроне вокзала, поверх скарба усадил мать, и она ткнула кулаком в синий узел, проверяя:

— Машинка-то еще здесь? Здесь будто...

Савка перед уходом строжайше наказал ей:

— Ты сиди, пока я папу не найду. Главное, стереги чемодан — в нем мои сочинения.

По скользкой, наезженной санками тропе он съехал с берега на лед реки. Где же искать отца? Напрасно он расспрашивал прохожих, показывал им конверт!

— Где тут найти — вот, по такому номеру?

— По номеру? Не знаю, — отвечали прохожие.

А один даже повертел конверт в руках, потом сказал:

— Ну и комик же ты, приятель!

Забрел Савка и на почту, где выстоял длиннющую очередь, чтобы задать все тот же вопрос. Но и здесь его постигло жестокое разочарование:

— По номерам полевой почты справок не даем...

Его уже шатало. От голода. От холода. От недосыпа. Плечо сильно болело, и Савка заметил, что пальцы левой руки разжимаются с трудом.

В пустынной сберкассе, куда Савка зашел обогреться, за стеклами окошечек сидели две барышни. Яростно и жарко пуляла искрами железная печка…

— Тебе тут чего? — спросили барышни.

— А... нельзя? — ответил вопросом Савка.

— Можно. Только не укради чего-нибудь.

— Чего у вас красть-то. Мне бы так... погреться. Из Ленинграда я, из блокады. Приехал вот... а не знаю...

Отношение к нему сразу переменилось, и Савка снова тряс конвертом, рассказывал про отца, что тот служит на кораблях, и не как-нибудь, а комиссаром.

— Так тебе в Соломбалу надо.

— А что это такое? — спросил Савка, запоминая.

— Остров. Ну, как в Ленинграде — Васильевский. В Соломбале, на второй лесобирже — флотский Экипаж. Старый кирпичный дом в пять этажей. Вот там свой конверт и покажи...

Пришлось опять переходить речку, и — правда! — показался большущий домина казенного вида, без занавесок на окнах. Возле пропускного пункта похаживал румяный матрос-новобранец с винтовкой. Ему было явно скучно, и он припугнул Савку штыком:

— Вот я тебя на шомпол насажу, а потом изжарю!

Савка штыка не испугался.

— Нашел чем пугать... ленинградского-то! Мне бы вот комиссара Огурцова. Может, слышал?

— А ты кто такой? На што тебе сдался комиссар?

— Так я же его сын буду... Савка Огурцов!

— Минутку, — и матрос стал куда-то названивать.

Скоро явился запаренный рассыльный в бушлате.

— Вот этого пацана — в политотдел.

— Есть! — развернулся рассыльный.

Он провел Савку на третий этаж, в просторный кабинет, где за столами (под плакатами, зовущими к победе) сидели и что-то писали четыре морских офицера. Савка понял, насколько он плох, когда при виде его один офицер схватился за голову, второй свистнул, третий охнул, а четвертый, самый деловой, спросил:

— Что делать с ним для начала? Мыть или кормить?

Состоялась краткая дискуссия, в которой Савка скромнейше участия не принимал. Коллегиально было решено — сначала кормить, но не до отвала, чтобы не помер…

— Идя на камбуз, но соблюдай норму. Потом ешь сколько влезет, а поначалу воздержись. Отец твой на тральщиках, мы ему сейчас позвоним, и он скоро прибудет...

Столовая в Экипаже — «громадный зал вроде театра, и в даль его тянутся столы, столы, столы... Они накрыты к обеду — миски, ложки, чумички, а вилок матросам не положено. Сбежались официантки. Сочувственно охая, усадили Савку за отдельный стол и сами уселись напротив. Горестно подпершись руками, женщины смотрели, как он подчистую умял и первое, и второе, и третье. Одна из них, постарше, сказала ему:

— Нам не жалко. Мы бы еще дали, да из политотдела звонили. Не ведено тебе сразу много есть.

Опять явился рассыльный и объявил Савке весело?

— Ходи вниз по трапам. Тут недалече... только до баржи!

Привел он Савку на баржу, вмерзшую в лед под берегом, а на барже была мыльня. Пожилой матрос-банщик вопросил строго:

— А вша у вашего величества имеется?

— Хватает, — робко признался Савка.

— Тогда сымай все с себя, кукарача!

Первым делом банщик пожелал остричь Савку под машинку.

— Нагнись. Я тебя под нуль оболваню.

Савкины пожитки он завязал в узел и поднял его двумя пальцами.

— Вша, — сказал матрос внушительно, — животная загадочная. Когда человек в тепле, в счастье и в сытости — ее нету! Как только война, смерть, голод и горе людское — тут она появляется, стерва, и ты скребешься, как не в себе... Вот что, — закончил он, — от прежней шикарной жизни оставлю я тебе пальтишко, порты да валенцы. Остальное в печку брошу.

— Кидайте, — согласился Савка. — Чего тут жалеть?

Моясь казенным мылом, он заметил, что его левое плечо все синее от удара поездным крюком. В трюма баржи — жаркая парилка, лежат на полках исхлестанные веники. Когда Савка вымылся, банщик бросил ему все чистое — морское. От кальсон и тельняшки исходил особый — казенный, что ли, — запашок.

— Флот жертвует, — сказал банщик, довольный собой.

Отец прибыл в Экипаж, отрывисто спросил сына:

— А где мать?

— На вокзале, с вещами. Я тебя искать пошел.

Быстро подали базовый грузовик. Отец сел в кабину с шофером.

— Жди! — крикнул. — Сейчас привезу...

Вернулся скоро. Выбрался из кабины и только теперь поцеловал сына. «Где же мама?» — подумал Савка, и, словно отвечая его мыслям, отец показал рукою на кузов машины:

— Она... там.

Савка глянул через борт грузовика. Мать лежала, ровно вытянувшись на спине, посреди узлов, уже распоротых ножами вокзальных жуликов. Широко открытыми глазами она смотрела на яркое весеннее солнце. Смотрела, уже не мигая от его блеска.

— Пойдем, — сказал Савке отец.

А кладбище в Соломбале было старинное, могилы там перевиты цепями, и в грунт последнего людского пристанища вцепились ржавые якоря.

* * *

Отец поселил сына в комнатенке, снятой на время в деревянном соломбальском доме, на самом берегу речушки Курьи. Далекие возгласы горнов, поющих по утрам на дворах Экипажа, неустанно взывали к подвигам. Проснешься — и сразу видишь в окне, за бутонами пышных гераней, путаницу снастей, неразбериху корабельных рангоутов. Все напоминало о море. Кажется, Соломбала издревле так уж устроена, чтобы уводить подростков в заманчивые дали морских скитаний. Отсюда, от ее причалов, где сейчас рычат дизеля «морских охотников», начинали свои пути Лазарев и Чичагов, Литке и Русанов, Седов и Воронин! От могилы матроса, погибшего у мыса Желания, прямая дорога приведет тебя в кривые проулочки Соломбалы, и ты постучишься в дом, где живут его потомки. Именно здесь рождались и росли скитальцы-непоседы, которым хорошо только в море. Даже дети Соломбалы, до позднего вечера играя на воде, поют свои особые песни. У папы лодку попросил,
Ремнем мне папа пригрозил:
- Вот те лодка с веслами,
Мал гулять о матросами!

В город Савка даже не заглядывал. Днями пропадал на улицах и речках Соломбалы, бродил возле пристаней, вдыхая едкую гарь судоремонтных мастерских, и не раз блуждал в лабиринтах лесобиржи, среди штабелей леса, уложенных в «проспекты». Соломбала — старейшая верфь России, и жители ее не ведают почвы под своими ногами: дома стоят на многовековых отложениях щепок и опилок — отходов от строительства кораблей, давно пропавших в походах, забытых.

Оттого-то, наверное, жилища соломбальских мастеровых и погружались в зыбкую землю, словно тонущие корабли в пучину. Идешь по скрипучим мосткам, а вровень с ними глядят на мир форточки первых этажей — хозяева уже перебрались на второй этаж. Над речками Соломбалы, будто в Венеции, перекинуты горбатые мостики, а берега их вплотную заставлены лодками, весельными и моторными.

По весне залило Соломбалу обширным половодьем, но жизнь продолжалась обычным порядком. На моторках плыли в школу дети, на лодках плыли из магазинов бабки с авоськами, а возле дверей парикмахерской покачивало на волне катера соломбальских мужиков, стоявших в кильватер, чтобы побриться и освежиться.

Настало лето. Иногда, наскоками, отец навещал сына.

— Тебе надо поправляться, — говорил он.

После блокады Савка испытывал постоянный голод и готов был есть с утра до ночи. Отец отдавал ему свой «сухой» бортпаек офицера: тресковую печень, бруски желтого сливочного масла и тушенку. Приносил в бутылках хвойный экстракт.

— Пей вот. Да не кривься. Это спасает от цинги.

Как-то отец принес большую розовую семгу.

— Не вари ее и не жарь, — сказал он Савке. — Ешь, как едят поморы, — сырую. Отрежь ломтик, посоли и съешь.

— Папа, ты сам поймал?

— Нет. Когда «охотники» швыряют на врага глубинные бомбы, то после взрывов всплывает масса оглушенной рыбы. Очумелые, кверху брюхами, виляют хвостами... Зрелище не из приятных.

Лето выдалось жаркое. Архангельск как тыловой город еще не знал светомаскировки, и по вечерам его бульвары и набережные освещались уютными огнями. Посреди Двины, рея флагами США, Англии и Канады, стояли толстобокие транспорты типа «либерти» и «виктория». Вдоль берега сидели на корточках чистоплотные, как еноты, малайцы и стирали свое бельишко, еще не просохшее после вчерашней стирки. Возле них примостились матросы-негры — сами грязные, как черти, они усердно крахмалили белоснежные воротнички и манжеты. А рядом купались белые полярные медведи из цирка-шапито, и это разнообразие настраивало Савку на приключенческий лад...

Появился отец, взъерошил Савке волосы.

— Поздравляю. Тебе сегодня исполнилось четырнадцать.

— Разве? А я и забыл...

Отец рассказал, что немцы приближаются к Волге, образован новый фронт — Сталинградский.

— Сегодня у нас митинг. Будем выкликать добровольцев в морскую пехоту...

В июле буйно отцветала северная черемуха. Она совсем скрывала дома соломбальских мастеровых. В один из таких дней Савка от нечего делать поплелся на перевоз и еще издали заметил, что от реки в сторону Экипажа валит нескончаемая колонна подростков, почти его одногодков — чуть постарше. В руках мальчишек тряслись фанерные чемоданы, болтались на спинах родимые домашние мешки. Вся эта ватага, галдящая и расхристанная, двигалась неровным строем, в сопровождении вспотевших от усердия флотских старшин.

— Эй, кто вы такие? — крикнул Савка.

— Юнги, — донеслось в ответ.

— Какие юнги? — обомлел Савка. — Вы откуда взялись?

Из рядов ему вразброд отвечали, что они из Москвы, из Караганды, из Иркутска, с Волги.

Старшина отодвинул Савку прочь:

— Не мешай! Разговаривать со строем нельзя.

А дальше все было как во сне. Одним махом Савка домчал до дому, из чемодана выхватил два тома своих сочинений и понесся вдоль речки Курьи, не чуя под собой земли, в сторону Экипажа. Юнги уже прошли через ворота в теснины дворов флотской цитадели} и Савка нагло соврал часовому:

— Я же с ними! Ей-ей, отстал на перевозе.

Штык часового откинулся, освобождая дорогу в новый волшебный мир, который зовется флотом. Иногда бывает так, что судьба человека решается в считанные минуты. И да будут они благословенны!

Стоял июль — жаркий июль сорок второго года. Хроника ТАСС, июль 1942 года

1 — на севастопольском участке фронта германские войска ценою огромных потерь продвинулись вперед; завязались рукопашные схватки.

4 — на курском направлении ожесточенные танковые атаки противника. Советские войска оставили Севастополь.

5 — в Баренцевом море советской подводной лодкой торпедирован германский линкор «Тирпитц».

14 — ожесточенные бои советских войск с группировкой противника, прорвавшейся в район Воронежа, и тяжелые бои с наступающими силами врага южнее Богучара.

15 — советские войска после ожесточенных боев оставили Богучар.

17 — советские войска оставили Ворошиловград. 21 — налет советской авиации на Кенигсберг.

23 — югославские партизаны за последние 12 дней заняли семь городов.

24 — ожесточенные бои в районах Воронежа, Новочеркасска и Ростова.

Растет партизанское движение в Польше; убийство германских полицейских стало повседневным явлением.

27 — британские войска на египетском фронте отошли на исходные позиции.

30 — оккупация японскими войсками островов Ару, Кэй и Тенимберских близ Северной Австралии.

Митинг в Трафальгар-сквере в Лондоне с участием около 70 тысяч человек обратился к правительству с призывом ускорить открытие второго фронта...

Это был горячий, изнуряющий июль, когда на советском флоте появилось новое воинское звание — юнга!

* * *

В гулких коридорах Экипажа не протолкнуться, всюду галдеж молодых голосов. Прибывший молодняк невольно терялся в новой обстановке, а потому, дабы чувствовать себя увереннее, земляки держались друг друга. Скучивались москвичи, волжане, сибиряки, ярославцы.

Савке совсем некуда было приткнуться.

— Ленинградских нету? — спрашивал он.

Нет, питерских не было, давала себя знать блокада. Савка почувствовал себя отрезанным ломтем. В коридоре ему встретился какой-то мичман с аршинной ведомостью в руке; на ходу приложив бумагу к стене, он что-то наспех исправлял в ней.

— Где тут в юнги записываются? — спросил его Савка.

— Ты откуда такой свалился? — буркнул мичман, зачеркивая в ведомости: «Копч. сел., 300 г» и заново вписывая; «Мясо, 75 г». — Экипаж только принимает годных к службе на флоте и бракует негодных, а отбор в юнги проходил по месту жительства...

— Выходит, другим и нельзя? — обиделся Савка.

— Другие — отвались!

— А если я море люблю? Если жить без него не могу?

— Как угодно, — ответил, уходя, мичман. — Можешь помирать. Только не здесь, а валяй на улицу.

Сотрясая коридор Экипажа, мимо пронеслась большая толпа кандидатов в юнги, и каждый восторженно потрясал белым листком, еще чистеньким, без отметок и помарок. Савку подхватило и понесло за ними.

— Вы куда, ребята? — спрашивал он на бегу.

— На комиссию. Для первого опроса.

— А что это за опрос такой?

— Если б знать! Говорят, по всем наукам гоняют.

— Я тоже с вами, — не отставал от них Савка. — А где лист у тебя?

— Какой?

— А вот такой. Для комиссии.

— Нету листа! — отвечал Савка и мчался дальше.

Перевели дух возле дверей кабинета, где заседала комиссия. Через толпу ребят пробирался хмурый капитан третьего ранга, и вдруг он цепко схватил одного юнгу за локоть.

— Покажи руки! Это что у тебя?

Руки были испещрены татуировкой. Капитан третьего ранга грубо распахнул куртку и обнажил грудь кандидата в юнги, разрисованную русалками и якорями.

— Дай лист, — приказал офицер и тут же порвал лист в клочья. — Можешь идти. Ты флоту не нужен.

— Простите! — взмолился тот. — Это можно свести... сырым мясом прикладывать... Дурак я был...

— Сведешь — поговорим! — Капитан третьего ранга открыл дверь в кабинет. — Входите по одному. Кто первый?

Первого выставили с треском через три минуты.

— Сразу засыпали, — говорил он, очумелый. — Мол, политически неподкован...

— Следующий! — потребовали от дверей.

Кто-то сзади больно треснул Савку по затылку, он влетел в кабинет и узрел пред собой грозное судилище.

— Где твой лист? — спросили от стола.

Савка выдернул из-за пазухи бухгалтерские тетради, заполненные «собственными сочинениями».

— Вот сколько листов! — сказал он в растерянности.

За столом оживились:

— Что это тут у него? Ну-ка, ну-ка...

На обложках было аккуратно выведено: «Военно-морское дело». Внутри тетрадей, под рубриками дебета и кредита, был размещен текст, украшенный рисунками на морские темы. Потому и разговор начался узкоспециальный.

— Какие огни несет судно, стоящее на рейде?

— Штаговый и якорный гакобортный.

— Что такое штаг и что такое гакоборт?

Савка отрубил слово в слово, как у него было записано в тетради.

— Каких систем якоря знаешь?

— Знаю по алфавиту: Болда, Гаукинса, Денна, Инглефильда, Марелля...

— Стой, передохни! Какой якорь принят на нашем флоте?..

— Холла. Самый надежный. С поворотными лапами.

Капитан третьего ранга нацепил очки, притянул к себе Савкины тетради.

— Хочу знать имя автора, — сказал он и вдруг спросил? — Ты случайно не родственник нашему комиссару?

— Это мой отец.

— А обходного листа нет?

— Нет.

Капитан третьего ранга извлек из стола чистую анкету, вписал в нее фамилию, имя и отчество Савки, потом спросил:

— В каком родился?

— В двадцать восьмом.

— Не пойдет. Хорош ты парень, но... мал. Набор в юнги производится среди тех, кому уже пятнадцать.

— Клянусь! — ответил Савка. — Мне пошел пятнадцатый.

— Ладно, — слегка подобрел капитан третьего ранга. — О чем мы толкуем, ежели под носом телефон стоит. Позвоним отцу. А ты, товарищ Огурцов, пока выйди и поскучай за дверью.

Скоро его позвали обратно в кабинет.

— Отец не возражает. Мы тоже. Забирай лист. Первую отметку «годен» ты уже получил. Не подгадь на медицинской комиссии. Там мы тебе помочь не сможем — врачи у нас строгие...

* * *

Отбор в юнги шел безостановочно, жестоко разделяя мальчишек на годных и негодных, на счастливых и несчастливых.

Врачи заняли гимнастический зал, отодвинули к стенкам спортивные снаряды. Подростков гоняли от стола к столу. Голые, они стыдливо прикрывались обходными листами, на которых появлялось все больше непонятных записей. Поспешность сверстников заразила и Савку: он тоже начал метаться между столами, по диагонали рассекая зал, от одного врача к другому.

Седой дядька в больших чинах обстукал его.

— Наклонись. Выпрямись. Руки вперед. Глаза закрой. Раздвинь пальцы... Водку пил?

— Нет. Что вы!

— Куришь?

— И не думаю.

— Когда собираешься?

— Что?

— Курить.

— Пока не хочется.

— Ну и ладно. Тощий ты, правда. Но на флотских харчах откормишься. Иди с Богом на вертушку... Кто следующий?

Садиться в кресло-вертушку было страшно. Как раз перед Савкой одного кандидата в юнги так повело в сторону, что, полностью потеряв равновесие, он врезался лбом в стенку.

Красивая врачиха во флотском кителе велела Савке:

— Садись. Зажимаю руки. Ноги в ремни. Начали!

В одну полоску сразу вытянулись все лица, неслась перед глазами — уже без углов! — стенка зала, слились в одно окна. Но вот добавилось вертикальное вращение. Теперь кресло кувыркалось. Сплошная матовая дуга стала пестрой, и Савка уже не знал, где пол, где потолок.

Неожиданная тишина. Внезапный покой.

— Вылезай, — сказали ему, освобождая ремни.

Едва коснулся пола, как швырнуло в сторону. Савка сделал шаг, и его тут же вклеило грудью в подоконник. «Все пропало!» — было его первой мыслью. Но у докторов на этот счет, очевидно, было какое-то свое мнение, и по движению руки красивой врачихи Савка догадался, что она пишет ему «годен».

— Теперь на силомер, — сказали ему.

Из рук врачихи он благодарно принял лист.

— А что со мной было? — спросил неуверенно.

— Ничего страшного, — отвечала она с улыбкой. — Ты, мальчик, наверное, будешь в море укачиваться. Но пусть это тебя не пугает... Адмиралы Ушаков и Нельсон тоже укачивались.

Савка занял очередь на силомер. Поинтересовался;

— А как тут? Не слишком придираются?

— Ерунда! — отвечали ему. — Нужно рвануть от пола рычаг, чтобы стрелка прибора указала не меньше семидесяти.

— Чего «семидесяти»?

— Килограммов, конечно.

Савча глянул на свой лист. Такого счастливого результата он сам не ожидал. Всюду «годен», «годен», «годен». Осталось заполнить последнюю графу на силомере, и тогда флот, издавна зовущий и такой заманчивый, сразу приблизится к нему. Дрожа котельными установками, дымя из широких труб эсминцев, флот обласкает его теплым дыханием воздуходувок...

Семьдесят килограммов!

И как назло острая ломота потекла от плеча вниз, пальцы будто налились ртутью. А очередь двигалась с роковой неумолимостью. Юнги рвали от пола рукоять прибора, который точно оценивал мускульное напряжение. На силомере гораздо чаще, чем у других столов, слышалось бодро подгоняющее:

— Отходи! Следующий... Так, отходи! Следующий...

Судьба наплывала на Савку, как то вагонное колесо в ночи, безжалостное к равнодушное к его мальчишеской доле.

Ближе, ближе, ближе...

Сколько он выжмет? Ну, сорок. Не больше.

Что делать? Как быть? Только бы не разреветься!

Савка сделал шаг в сторону из очереди...

Сто двадцать пять граммов хлеба в сутки, холод нетопленых жилищ, взрывы снарядов в соседних домах, ночные зарева пожаров — все это, вместе взятое, еще держало его в кольце жестокой фашистской блокады.

«Нет, мне не выжать!» И он выскочил в коридор.

* * *

В коридоре толпились счастливчики, уже прошедшие все стадии проверки. Кто-то сзади положил руку на плечо Савке. Перед ним стоял остроскулый, чуть косоватый паренек, улыбался по-хорошему.

— Ты каковский? — спросил он, явно радуясь жизни.

— Был ленинградский, а теперь... Вон мой дом виднеется.

— А меня зовут Мазгутом Назыповым.

— Узбек ты или... Откуда будешь?

— Татарин касимовский буду. Касимов знаешь?

— Нет.

— Ну, я тебе расскажу потом... Давай дружить, хочешь?

— Еще бы! А ты море видел?

— Откуда мне его видеть было? Из Касимова?

— А чего же тогда на флот пошлепал?

— Чудак-человек! Кто же от флота откажется? Ты вот скажи, сколько раз «Мы из Кронштадта» смотрел?

— Два раза.

— А я — четыре. Есть хочешь?

— Всегда хочу, — ответил Савка.

— Я тоже, — помрачнел Мазгут. — Знаешь, у нас в Касимове голодно. Я уезжал, так в доме куска хлеба не было... Но скоро нас поведут на обед. Это правда, что на флоте компот дают?

Савка живо обернулся к новому товарищу.

— Мазгут, ты мне сам дружбу предложил, так? Вот и выручи меня. Бери мой лист, ступай в зал и дерни там ручку на семьдесят килограмм. А?

— Что, сам не можешь?

— В том-то и дело. После цинги. И рука болит.

Назыпов слегка отодвинулся от Савки:

— Лучше я тебе свой компот за обедом отдам.

— Зачем он мне? Ты дерни лучше за меня.

— А если застукают? Тогда ни флота, ни компота.

Савка даже обиделся:

— Ты же моря не видел! На что оно тебе-то?

Они разошлись, и Савка, ища поддержки, придвинулся к компании великовозрастных юнг, которые прятали цигарки в кулаках, тоже довольные жизнью. Среди них выделялся здоровяк, говоривший этак небрежно, кривя толстогубый ротище:

— Мы тут с ребятами из нашего двора магазинчик один накололи. Взяли патефон с пластинками, даже Лемешева пластиночки попались, конфеты «Кис-кис» и четыре бутылки водки. Ну, засыпались всей бражкой. Мне — повестка: явиться тогда-то в милицию, к следователю. А тут шухер пошел по городу, что пацанов постарше в юнги записывают. Я вместо милиции к военкому. Ну, парень я здоровый, меня — сюда. А то бы засадили.

Довольный собой, он размял цигарку о радиатор парового отопления и зашвырнул окурок в угол коридора.

— А что нам! — добавил, не унывая. — Мне уже почти семнадцать. Еще бы годок покрутился дома, потом призыв — и в окопы. Так лучше уж в юнги. Тачка-то от нас не убежит!

Савка выбрал удобный момент и дернул силача за рукав.

— Как фамилия? — спросил он его.

Тот даже посерел от ярости:

— А ты кто? Из угрозыска, чтобы фамилию спрашивать?

— Да нет, я так. Мне бы кого посильнее.

— Или в ухо захотел посильнее? Могу по блату устроить.

— Постой! Меня вот, например, зовут Савкой Огурцовым...

— А что мне с того? — наступал на него верзила.

— Будь другом, — взмолился Савка. — Вижу я, что тебе сил девать некуда. Так спаси — выжми за меня...

— Что тебе выжать надо?

— Да эти килограммы. Хотя бы семьдесят! Здесь, смотри, народу сколько, все голые бегают, врачи уже затыркались с нами. Для них мы все на одно лицо. Будь другом...

Парень призадумался. Взял у Савки анкету.

— Идет! — сказал бодро. — А фамилию мою ты запомнишь на всю жизнь — Синяков... Витька Синяков. Ясно?

Разделся, прикрыл себя Савкиным листом и смело шагнул к двери гимнастического зала. Скоро вернулся обратно.

— Я без очереди пролез. Сто двадцать пять, не мало ли?

— Ой, куда мне столько... Хватило бы и семидесяти! Вот спасибо, вот спасибо... Так выручил, так выручил, так выручил!

Витька Синяков проворно пролез ногами в штаны.

— Я с твоего «спасиба» здоровее не стану, — отвечал он. — И помни, хиляк, твердо: Витька Синяков даром никому и никогда ничего не делал и делать не будет...

За стенами Экипажа навзрыд пропели тревожные горны.

Свершилось!

* * *

Вот он, самый вожделенный миг — получение моряцкой форма. Впервые для них, еще вчера бегавших в школу, специально для их слуха распелись соловьями старшинские дудки!

— Ходи до баталера. Бегом по трапам!

И хотя в здании Экипажа обыкновенная лестница с перилами, отныне она становится трапом, столовая — камбузом, уборная — гальюном, полы — палубами, потолки — подволоками, пороги — комингсами, а стены переборками. Ошибаться никак нельзя, иначе засмеют!

Длиннющие очереди выстроились возле дверей баталерок, в нетерпении ожидая, когда можно будет покрасоваться матросской формой. Баталеры запускали на склады человек по двадцать. Юнги вставали шеренгой вдоль длинного, как на базаре, прилавка. На прилавке были заранее уложены кучками вещи, начиная от ремня с бляхой и кончая шинелью. Кто возле какой кучки встал, тот ее и получил, без всяких примерок.

Отовсюду неслись душераздирающие вопли:

— Товарищ старшина, бескозырка — словно таз!

— Отрасти кумпол пошире, — отвечали баталеры.

— Мне обувь — сорок четвертый размер попался.

— Твое счастье! А здесь не универмаг, чтобы копаться.

— А где же ленточка к бескозырке? — спрашивали юнги.

При этом вопросе взмокшие баталеры сатанели:

— Ты что? Первый день на свете живешь? Или папа с мамой не говорили тебе, что ленточка выдается только тому матросу, который уже принял присягу?

— А-а-а...

— Вот тебе и «а-а-а»! Забирай хурду и отчаливай.

Савка трепетно похватал свои вещички и понесся к лестнице Экипажа, на ступеньках которой юнги спешно переодевались. Все коридоры были забросаны пиджаками, джемперами, сорочками, футболками; всюду валялись полуботинки, спортсменки и сапоги (встречались даже лапти). Савке повезло: случайно ему досталась форма на малорослого моряка, и он, не долго думая, раздобыл мелу, начал яростно надраивать бляху на ремне. Многое было юнгам еще неясно, никто не понимал значения «галстука», который должно носить только при шинели или при бушлате. Наконец все переоделись, простились с узлами и чемоданами, распихали по карманам формы дорогое и заветное. Юнг повели в актовый зал Экипажа, велели снять бескозырки, но сесть не позволили.

— Кино покажут, — говорили одни,

— Не кино, а концерт шарахнут.

— Сейчас речугу толкать будут, — подозревали другие.

На сцену вдруг вышел комиссар Экипажа:

— Двери закрыть. Смир-рна! Слушай приказ...

Это был знаменитый приказ наркома обороны за номером 227, который зачитывался только перед военными. В крутых и резких словах было сказано начистоту, что дела наши плохи; что отступать больше нельзя; что решается судьба всего советского строя и всей великой русской нации; что пора покончить с паникерами; что главным девизом армии и флота отныне должны быть слова: «Ни шагу назад!»

Слушали затаив дыхание. Комиссар не допустил никаких комментариев к приказу, ничего не добавил от себя. И без того все было ясно.

— Старшины! Выводите людей.

— Головные уборы на-а-деть! Выходи строиться...

Нестройной колонной вытянулись на улицы Соломбалы; какая-то старуха перебежала юнгам дорогу, испуганно крестясь:

— Хосподи-сусе, всего-то годочек отвоевали, а уже деток малых на войну тащат. Свят-свят, с нами крестная сила!

Угасли последние огни глухих окраин Архангельска.

— Идти чтоб с песнями! — послышалась команда.

В самом начале колонны возник, струясь в полумраке, чистый серебряный голос: Все вымпелы вьются и цепи гремят —
Наверх якоря выбирают...

Тысяча юных голосов повела песню по печальной дороге, еще не ведая, куда эта дорога ведет.

Не скажут ни камень, ни крест, где легли
Во славу мы русского флага,
Лишь волны морские прославят одни
Геройскую гибель «Варяга»...

От «Варяга» давно и следа на воде не осталось. Но его флаги вечно будут реять над русскими моряками.

* * *

Кажется, пришли. Показался лагерь бараков, обтянутых колючей проволокой. С высокой будки, где стоял часовой, плацы лагеря подсветили лучом прожектора Витька Синяков оповестил всех:

— Это, братцы, пересылка. Сейчас дадут нам по сроку без адвоката, и — прощай, мамочка, загубил я молодость во цвете лет...

Никто не засмеялся. Из болотистого леска тучами налетали комары. Старшины развели юнг по баракам, отвечали одно:

— Спать, ребята, спать. Отвыкай спрашивать!

Савка с самого начала решил, что станет дисциплинированным юнгой, и когда ему велели спать, он тут же безмятежно заснул на голых нарах. А пока он дрыхнул, юнги побойчей не терялись. Судя по тихой возне, всю ночь напролет происходил свободный обмен формы. Савка утром встал, а шинель на нем уже волочится по земле. Фланелевка сама собой выросла до колен. Клеши тащатся по лужам, пояс брюк расположен выше груди. Бескозырку тоже подменили: теперь она, паря над ушами, свободно вращалась на стриженой макушке. В довершение всего ноги болтались в обуви, словно в ведрах. В таком виде Савка мало напоминал бедовых матросов из фильма «Мы из Кронштадта». Никак он не походил на скитальца, альбатроса и гордого пенителя океанов!

От обиды поплакал он в уголку, чтобы никто не видел, и пошел жаловаться старшине барака. Тот, замотанный до предела, только отмахнулся:

— А где ж ты был, когда тебя переодевали?

— Я спал, — отвечал Савка.

— На флоте никто не спит. На флоте лишь отдыхают.

Впрочем, старшина утешил его, пообещав, что по прибытии на место службы всем юнгам подгонят форму по росту. Особенно трудно было справиться с брюками. Савка и ремнем-то их у пояса перетянул, и снизу-то до самых колен загнул, а все лишнее, что болталось выше ремня, премудро свесил наружу с напуском. Ради идеалов стоило и пострадать!

С утра юнг уже строили между рядами бараков. Экипажные старшины, во всем черном, как большие гладкие кошки, двигались вдоль шеренг мягко и неслышно, словно присматриваясь к добыче, из которой следовало в ближайшие дни выпустить бесшабашный дух.

— Внимание! Никто не имеет права выходить с территории лагеря. Самовольщики поплатятся. Писать письма родным можете сколько угодно, но все письма будут отправлены лишь с места постоянной службы. А сейчас... вывернуть карманы!

Расчет был правильным: сколько имелось куряк среди юнг, все высыпали табак на землю.

— Юнгам курить не положено, — заявили старшины. Витька Синяков зычным басом спросил:

— А ежели я с одиннадцати лет курящий... подыхать мне?

— И подохнешь, если с одиннадцати начал. Шаг вперед!

— Мне?

— Исполнять команду.

Синяков шагнул вперед. Как и следовало ожидать, старшины обнаружили при нем табачище, припрятанный на будущее.

— За неисполнение приказа — один наряд вне очереди.

— За что-о? — взвыл Синяков.

— Два наряда — за разговоры. Повтори!

— Ну, есть два.

— Без «ну»!

— Есть без «ну»: два наряда... А за что-о?

После обеда Синяков дружески подсел к Савке:

— Как тебе понравилось на флотской малине?

— Мне пока нравится. А тебе как?

— Жить можно, — отвечал Синяков. — Если ты еще и гальюны за меня выдраишь, так совсем хорошо будет.

— А наряды получал не я, — возразил Савка.

— Силу богатырскую тоже ведь не ты демонстрировал в Экипаже. А я ведь тебя предупреждал, что Витька Синяков даром ничего не делает. Не пойдешь гальюны драить, я кому надо капну, что ты смухлевал в комиссии. Тогда тебе такого пинкаря с флота дадут, что будешь только лететь и назад оглядываться.

— Ладно. Пойду. Выдраю.

— А еще с тебя десять хлебных паек, — добавил Синяков.

Придется отдать. Чтобы шума не поднимал.

* * *

Спору нет, народ собрался разный... В основном — горожане дети пролетариев и интеллигентов. Как это ни странно, очень мало юнг вышло из семей моряков. Больше всего явилось из провинции, где и моря-то никогда не видели. Но из русской истории известно: знаменитые флотоводцы, как правило, родились в раздолье полей и лесов, детство провели на берегах тихих, задумчивых речек, где водились скромные пескари, никогда не мечтавшие об океанах.

Были среди юнг и такие сорвиголовы, что перешли линию фронта, чтобы не жить в оккупации. Были детдомовцы, серьезные покладистые ребята, потерявшие родителей или никогда их не знавшие. Были и беспризорники, которых милиция подобрала на вокзалах, где они погибали от грязи и голода, попрошайничая или воруя. Наконец, был один парнишка из партизанского отряда, который уже изрядно хлебнул военного лиха, прежде чем исполнилась его мечта о море.

Сытых среди юнг не встречалось, а молодые растущие организмы требовали обильной кормежки. Война внесла свои жестокие нормы, и хлеб по карточкам приобрел для людей особый вкус и ценность. Оттого-то юнги, попав на флотский паек, вдохнув ароматов камбуза, обрели чудовищный аппетит, который не могли позволить себе прежде. Появились и «шакалы», что с утра до вечера маячили возле камбуза, обещая кокам вымыть баки из-под супа, в чаянии, что за это им что-либо перепадет. Подростки с более гордым характером клянчить не могли, зато изобретали свои способы предельного насыщения.

Мазгут Назыпов первым протянул Савке руку.

— Здравствуй. Ты на меня не сердишься?

— Нет. Я нашел другого.

— Вот и хорошо, — обрадовался Мазгут. — Давай условимся так; сегодня за ужином ты съедаешь мою и свою горбушку, а завтра я ем за тебя и за себя... Согласен?

— Конечно. Две горбушки всегда лучше.

К ним подошел рослый красивый подросток, который случайно слышал их разговор. Он сказал, что ему все это нравится.

— Включайте и меня в свою комбинацию. Съесть три пайки сразу еще лучше, нежели только две. Кстати, будем знакомы — Джек Баранов, москвич, будущий подводник.

— - А почему ты Джек? — спросили его.

— Вообще-то я чистокровный Женька. Но я не понимаю, почему хуже называться Джеком. Вы Джека Лондона читали?

— Здорово пишет!

— Со временем собираюсь писать не хуже.

— Ого! Джек, но пока ты не Лондон, а только Лондоненок.

— Идет и это! Я разве обижусь? Итак, кинем жребий.

Но жеребьевку пришлось отменить за неимением монет и спичек. Договорились на словах, что обжорствовать начинает Савка: сегодня ему предстоит слопать сразу три пайки!

За ужином юнгам объявили, что завтра придут врачи. При этом у Савки екнуло сердце: опять станут крутить и щупать каждого. А вдруг обратят внимание, что левая рука у него не в порядке? Но старшины тут же его успокоили:

— Завтра всем будут сделаны уколы! Не отлынивать…

Большие чайники ходили вдоль длинных столов, а перед Савкой лежали сразу три горбушки хлеба. Только он было вознамерился запивать их чаем, как сзади к нему подкрался Витька Синяков:

— А-а, вот ты где затаился от суда истории...

Заметил три горбушки и заграбастал их себе.

— Ого, сколько ты нашакалил! С тебя еще семь таких же. Войди в мое трагическое положение: курить охота, а хлеб при случае можно обменять на табак. — И похлопал Савку по плечу, чтобы тот не раскисал. — Не плачь, дитя, не плачь напрасно. Спроси любого грамотного, и тебе скажут, что наедаться на ночь вредно.

Перед отбоем Савку прижали в угол Джек с Мазгутом:

— Слушай, ты зачем отдал наш хлеб этому прохиндею?

Савка признался, что, если бы не этот Синяков с его развитыми бицепсами, не видать бы ему флота как своих ушей.

— По-моему, — сказал на это Джек Баранов, — Витьке хлеба не давать, а лучше сообща набьем ему морду.

— Набей! — возразил Мазгут. — Ты ему банок накидаешь, а он доложит, что Савка врачей обдурил.

После чего друзья решили несколько вечеров поголодать, но чтобы Савка сразу рассчитался со своим вымогателем.

— И больше с ним не связывайся, — внушали они ему. — Врачей пока избегай. Приживись на флоте, чтобы тебя оценили. Попадешь на корабль, там доктора не такие живоглоты, как в тылу. Там тебя подлечат и — порядок... Пошли спать, ребята.

Но от Синякова не так-то легко было отвязаться.

— Уже кололи тебя? — спросил он Савку утром.

— Во какой шприц... А тебя?

— Моя нежная натура этого не выносит. Будь другом, подставь врачам попку и за меня. Назовись моей фамилией, как я когда-то назвался твоей... Или забыл услугу?

Пристав к очередной партии юнг, Огурцов покорно спустил штаны и принял второй укол. С болью чувствуя, как входит в тело игла, Савка уяснил для себя житейскую истину: одна ложь цепляется за другую, и из маленькой лжи вырастает большая ложь...

За два дня он рассчитался с Синяковым хлебом:

— Мы в расчете, и больше ко мне не лезь.

— Насколько я понимаю в политике, — ответил Витька, потрясенный честностью Савки, — ты моим верным вассалом быть не желаешь.

— Не желаю. У меня другие друзья.

Синяков откусил сразу половину пайки. Жуя хлеб, промычал:

— Ну, валяй. Посмотрим. Кстати, что у тебя с лапой? В каких дверях тебе ее прищемили? Может, ты инвалид какой?

Савка побежал прочь. Ну и липуч, проклятый.

* * *

До самого конца июля томились юнги по баракам, отрезанные от общения с городом, лишенные права переписки. Старшины читали им строевой и дисциплинарный уставы. Но эти книжки навевали на юнг непроходимую тоску. Не веселее казались и строевые занятия, отработка шага и поворотов между стенами унылых бараков.

Тоска ожидания иногда рассеивалась лекциями комиссаров о славе и героизме русского флота. Изучали юнги и винтовку с гранатой — это уже охотно! Ни одного кинофильма юнгам не показали.

На все вопросы старшины отвечали:

— Умей ждать. Флот любит терпеливых ребят.

Среди юнг стали блуждать самые нелепые слухи;

— Вот гадом буду, — клялся один, — если совру. Это уж точно: всех нас скоро забабахают на Землю Франца-Иосифа.

— Вранье! — отвечали ему. — Сейчас каждого из нас втихаря проверяют, а потом станут готовить в десант. Севастополь обратно брать! Кто накроется — тому вечная память. А кто живым из десанта вернется, того допустят до сдачи экзаменов.

— Каких еще экзаменов? Мало мы их в школе сдавали?

— Говорят, по математике гонять станут. Икс равен игреку, тангенс-котангенс, ну и прочая мура... В один из дней раздался голос дневального:

— Юнга Огурцов — на выход!

— С вещами? — спросил Савка.

А сердце, казалось, сломает все ребра в груди. Зачем на выход? Неужели дознались, что с рукой неладно?

— Без вещей! Тебя батька на ка-пэ-пэ дожидается.

Курящие хватали Савку у дверей, терзая просьбами:

— Папан твой с папиросами? Слямзи для нас по штучке.

— Да ну вас! — угрюмо увертывался Савка от просителей. — Он же меня выдерет, если я у него курева попрошу.

Отец, еще издали заметив сына, принялся хохотать. В самом деле, картина была уморительная: маленький человечек во фланелевке до колен, рукава закатаны, штаны подвернуты, а вырез фланелевки, в котором видна тельняшка, доходит до самого пупа.

— Ловко тебя принарядили, брат! — сказал отец, просмеявшись. — Ну, не беда. Давай отойдем в сторонку. Ты как живешь-то?

— Хорошо.

— Правду сказал?

— Конечно. Юнги, бывает, и в адмиралы выходят.

— Далеко тебе еще... до адмирала-то! Одного я боюсь, сынок. Учеба твоя в дальнейшем может сорваться, вот что. Вырастешь, и с каждым годом будет труднее садиться за учебники. Это я по себе знаю!

Отец начал службу на «новиках» Балтики, масленщиком в котельных отсеках. Прирожденный певец-артист, певцом он не стал. Прирожденный математик, ученым он не стал тоже. Флот заполонил его всего, и хотя потом ему открылись все двери, он так и остался на кораблях. Прошел нелегкий путь от масленщика на эсминцах до комиссара.

— Твой поступок не осуждаю, — сказал отец. — Хотя ты и не посоветовался со мной. А я сегодня пришел попрощаться.

— Уходишь? Опять в море?

— Да. Ухожу. Только не в море — под Сталинград.

— Неужели, — спросил Савка, — у нас солдат не хватает?

Отец ответил ему:

— Если в добровольцы идут мои матросы, то мне, их комиссару, отставать не пристало. Положение на фронте сейчас тяжелое, как никогда. Война, сынок, кончится не скоро... Помяни мои слова: тебе предстоит воевать! А война на море — очень жестокая вещь. Как отец я желаю тебе только хорошего. И не дай Бог когда-нибудь тонуть с кораблем. Это штука малопривлекательная. Все совсем не так, как показывают в кинокартинах.

— А... как? — спросил Савка.

— Этого тебе знать пока не нужно. — Отогнув рукав кителя, отец глянул на часы; похлопал себя по карманам, словно отыскивая что-то. — Мне как-то нечего оставить тебе... на память.

— А разве, папа, мы больше не увидимся?

— В ближайшее время — вряд ли... Будем писать друг другу, но пока я еще не знаю номера своей почты. А ты?

— Нам тоже номер пока не сообщали.

— Тогда договоримся, — решил отец. — Ты пиши бабушке в Ленинград на старую квартиру, и я тоже стану писать туда.

— А если бабушка... если ее нет? — спросил Савка.

Отец нахлобучил ему на глаза бескозырку.

— Не болтай! Старые люди живучи. — Еще раз глянул на часы и спросил. — Хочешь, я оставлю их тебе?

— Не надо, папа. Тебе на фронте они будут нужнее.

— Ну, прощай. На всякий случай я тебе завещаю: не будь выскочкой, но за чужие спины тоже не прячься. До двадцати лет обещай мне не курить... Не забывай бабушку! Она совсем одна.

Отец поцеловал сына и шагнул за ворота. Савка долго смотрел ему вслед, но отец шагал ускоренно, не оборачиваясь.

А в бараках шла суматоха, юнги кидались к вешалкам, разбирая шинели.

— Эй, торопись, — сказали Савке. — Построение с вещами.

На дворе колонну разбили на отдельные шеренги. Юнгам велели разложить перед собой все вещи из мешков, самим раздеться до пояса и вывернуть тельняшку наружу. Старшины рыскали вдоль строя, придирчиво осматривая швы на белье:

— На предмет того, не завелись ли у вас звери.

Одного такого нашли. Напрасно он уверял:

— Это ж не гниды! Это сахарный песок я просыпал...

Его вместе с пожитками загнали в вошебойку. Вернулся он наново остриженный, и пахло от него аптекой.

— Запомните! — провозгласили старшины. — На кораблях советского флота существует закон: одна вошь — и в штаб флота уже даются о ней сведения, как о злостном вражеском диверсанте...

Перед юнгами — наконец-то — раздвинулись ворота печального лагеря, обмотанные колючей проволокой, и колонна тронулась в неизвестность. В вечернем тумане, клубившемся над болотами, чуялась близость большой воды. Придорожный лесок вскоре поредел, и все увидели трухлявый причалец. Возле него стоял большой войсковой транспорт — неласково-серый, будто его обсыпали золой. Это было госпитальное судно «Волхов», ходившее под флагом вспомогательной службы флота. Началась погрузка юнг по высоким трапам. Сначала — на палубу, потом — в низы корабля. Светлые и просторные кубы трюмов заливало теплом и электричеством, в них бодро пели голоса вентиляции. Под самую полночь транспорт отвалил от топкого берега, не спеша разворачиваясь на фарватер. А когда дельта Двины кончилась и на горизонте просветлело жемчужным маревом, откуда-то из-за песчаного мыска вдруг вырвались два «морских охотника» и, расчехлив пушки, законвоировали госпитальное судно.

Команда «Волхова» наполовину состояла из женщин — врачей к санитарок, одетых в офицерскую и матросскую форму. Остальные — мужики-поморы, призванные на флот из запаса.

— Куда едем? — спрашивали юнги.

— Ездят лошади, а мы — идем. А куда — не твое дело.

Было приказано спать, и Савка долго залезал по скобам на свою койку, что размещалась на верхотуре трюма. Желтый свет померк — отсек залило мертвенно-синим (это врубили ночное освещение).

«Ну вот и море!» — думал сейчас каждый, переживая...

* * *

Савка проснулся от качки — в остром наслаждении от нее. До чего же приятна эта стихийная колыбель. Но едва оторвал голову от подушки, как что-то вязкое и муторное клубком прокатилось по пищеводу, судорогой схватило горло. Устыдясь слабости, он заставил себя подняться. По железной этажерке нар слез на палубу трюма. Здесь в полном беспорядке ерзали с борта на борт заблеванные ботинки, раскрытые пеналы мыльниц, катались кружки и ложки. Отовсюду слышалось: шлеп... шлеп... шлеп! — это летели с высоты нар использованные полотенца. Из темного угла трюма до Савки донеслось чье-то жалкое и вялое бормотанье:

— Ой, мамуля, зачем я тебя не послушался? Ой, папочка, зачем только ты меня отпустил?

В лежку валялся и Витька Синяков; не вставая с койки, он потянул Савку за штанину, часто и стонуще повторяя:

— Какой я дурак... какой же я дурак... вот дурак!

«Волхов» положило в затяжном крене. Савка полетел, скользя, на другой борт. Он рухнул на какого-то юнгу, и тот с руганью отпихнул Огурцова обратно.

— За что, Витька, ругаешь себя? — спросил Савка.

Синяков отвечал ему от души, честнейше:

— Лучше бы меня в тюрягу посадили, чем так вот мучиться... — Он попросил воды из лагуна, но, отхлебнув из кружки, тут же выплеснул воду на палубу. — Противно... теплая. А пахнет железом и маслом. Ты пробовал?

Савка налил воды и себе. Выпил полкружки.

— Вода корабельных опреснителей. Нормальная...

И его тут же опорожнило от этой воды.

— А-а, баламут! — обрадовался Витька. — И тебя понесло!

Балансируя на палубе, уходящей из-под ног, Савка ответил:

— Пищать рано. Качаться нам еще и качаться...

Он выбрался на верхнюю палубу. Переходы трапов, сверкая медью, заманивали его в высоту. Трап... еще трап... еще. Дверь. Савке казалось, что если он в форме, то может ходить, где хочет. Он открыл дверь, и в лицо ударило жарким шумом множества агрегатов, которые нагнетали в утробы корабля свежий ветер вентиляции. Вахтенный матрос грудью встал перед Савкой.

— Тебе чего? — грубо спросил он.

— Я так... посмотреть.

— Уматывай отсюда. Шляются тут... Нельзя.

Савка вновь оказался на палубе. Здесь, наполовину ослепленный брызгами, косо взлетающими из-за борта, он встретил Назыпова, мокрого и счастливого. Мазгут прокричал ему в восторге:

— Ох и красотища! Ты полюбуйся только на эти волны!

Савка глянул на волны, словно с крыши трехэтажного дома. Но корабль очень быстро провалился вниз, будто его спустили на быстроходном лифте, и волны оказались совсем рядом, возле самых поручней. От этой картины, в которой не было постоянства, а все непрестанно изменялось, Савке снова стало дурно.

— Эх, ты! — сказал ему Мазгут. — Еще питерский... Смотри на меня: хоть и касимовский, а хоть бы что...

Рассвет заполнял горизонт. Стали видны в отдалении «охотники». Море нещадно било их, взметывая на гребнях столь высоко, что иногда обнажались их черные днища.

Изредка через палубы катеров пробегали матросы в штормовой одежде.

— Вот это служба! — говорили юнги. — Как их там кидает... Неужели и нам такая судьба выпадет?

Не все оказались молодцами в море. Кое-кто уже проклинал тот день, когда рискнул связать свою жизнь с флотом. Сейчас многое вспоминалось. Кому — тихий садик дедушки на окраине города, где скоро поспеет сочный крыжовник. Кому — занятия в школе, где остались привычные классы, в которых никогда не качаются парты. А кто вспомнил и предостережения родителей: «Подумай прежде как следует. Флот — это тебе не шуточки!»

«Волхов» прилегал на борт, над его палубой несло водяные смерчи, и пена, похожая на разорванные капустные листья, еще долго лежала на трапах, гневно пузырясь и вскипая. Юнги удивились бы, узнай они, что служба погоды флота в эти дни штормов не отмечала. «Свежий ветер» — вот о чем говорила шкала Бофорта.

Обед был выдан роскошный: рисовая каша с изюмом, компот с черносливом. Однако напрасно старались корабельные коки — все полетело за борт, на прожор рыбам. Зато житье настало для тех, к кому море оказалось милостиво. Посмеиваясь, ели за десятерых. Мазали хлеб маслом толщиной в палец. Выдували по кастрюле компота и гуляли по трюмам, говоря небрежно:

— Развели тут свинарник. Сдержаться не могут.

Синяков поманил к себе Савку:

— Не знаешь, когда эта мука окончится?

Савка испытывал мстительное торжество победителя:

— А ты подумал, сколько плыли каравеллы Колумба? Больше двух месяцев. А что ты знаешь о моряках-скитальцах, которые у берегов Патагонии, огибая мыс Горн, дрейфовали иногда по году?

— Я бы... сдох! — ответил Витька, присматриваясь к Огурцову внимательней. — Щуплый ты. Тоже позарез укачался. Но, скажи мне честно, с чего это ты в бодрячка играешь?

— Я не играю. Мне и плохо, да все равно хорошо. Тебе этого не понять. Я на флоте по любви, а ты по хитрости...

Через сутки на горизонте показалась слабая искорка. Потом обозначился и конус высокой горы.

Качка заметно потишала. Юнги ожили, высыпав на верхнюю палубу: Как в старину на каравеллах Колумба, кто-то восторженно прогорланил:

— Земля... вижу землю!

Стали отряхиваться, приводили себя в порядок. Драили трюмы. Уже обрисовалась вдали полоска берега, словно вырезанная из зеленого малахита. «Охотники» вдруг отвернули в открытое море — обратно.

«Волхов» воем сирены уже оповещал землю о своем прибытии. Медленно он заходил в сказочную гавань, прямо в лазурь которой обрывались замшелые стены крепости, сваленные из диких валунов. Старинные пушки глядели на пришельцев из узких бойниц, словно выглядывая из другого века.

Суетясь, юнги спрашивали у команды «Волхова»!

— Что же это такое? Куда нас доставили?

Готовя швартовы для подачи на берег, один матрос ответил:

— Соловки.

При этом Витька Синяков сплюнул за борт:

— Ну, вот мы и влипли! Это же знаменитая тюряга.

Витькины дружки сразу завели нудную песню: Вот умру я, умру, похоронят меня,
И никто не узнает, где могилка моя...

Стены крепости наплывали все ближе. Черный конус крутился на вышке метеостанции. С поста службы наблюдения у корабля запрашивали позывные. По дороге из леса босая старуха гнала хворостиной большущую свинью. Скоро на причале показалась фигура военного моряка.

* * *

Лежал там грубо обтесанный камень. Если содрать с него мох, проступили бы древнеславянские письмена;
 

ОТ СЕГО ОСТРОВУ
ДО МОСКВЫ-МАТУШКИ — 1235 ВЕРСТ,
В ТУРЦИЮ ДО ЦАРЬГРАДА — 4818 ВЕРСТ,
ДО ВЕНЕЦИИ — 3900 ВЕРСТ,
В ГИШПАНИЮ ДО МАДРИДА — 5589 ВЕРСТ,
ДО ПАРИЖА ВО ФРАНЦИИ — 4096 ВЕРСТ...

А внутри острова — никем не тронутая глухомань. Через густой ельник едва проникают лучи солнца, горькие осины трепетно дрожат ветвями. В душных зарослях можжевельника и вереска, в россыпях брусники и клюквы кроются тропы зверей, еще не обиженных человеком. Среди обилия дикой малины, срывая ее пухлыми теплыми губами, бродят олени. Слепые лисицы живут на том острове — слепые, ибо чайки смолоду выклевывают им глаза, чтобы лисицы не воровали яиц из их гнездовий. А в глуши острова величаво покоятся десятки озер — красоты удивительной! И веками висит над лесом тишина, освященная древностью. Лишь бьется о берег море, гудят вершинами рыжестволые сосны да чайка, пролетая над озером, крикнет — и отзовется крик птицы над островом печально и одиноко…

Полтысячи лет назад на островах Соловецкого архипелага высадились первые русские люди. Это были новгородцы. Они и заложили обитель, ставшую потом столь прославленной. На островах нашли приют люди, гонимые властью. «Цари, охраняя свой покой, выбрасывали их сюда, в полное, казалось, небытие. А они и здесь продолжали думать и строить. На протяжении многих веков атмосфера Соловецких островов пропитывалась не только аскетической тоской и неудовлетворенностью отшельничества, она еще наполнялась огромной творческой энергией, которая и создала в конце концов чудо, имя которому — Соловки!» Так пишут сейчас наши историки... Во времена монгольского ига, во времена смутные Русь хоронила от врагов в монастыре Соловецком древние акты государства, памятники народной письменности; Русь сберегала за этими стенами ценности духовные. Монастырь был не только форпостом русской культуры в Поморье — обитель превратилась в мощный бастион, ограждавший Россию с севера от любого нападения. Инок соловецкий носил под рясой кольчугу воинскую, рядом с молитвенником он держал боевой меч. А цари московские привыкли одаривать Соловки не иконами с колоколами, а пищалями с пороховым зельем.

Суровая природа не давала лениться. Соловецкие монахи были тружениками, спорившими с природой. Они соединили острова архипелага дамбами, а между озерами прокопали судоходные каналы; системы шлюзов, водяных мельниц и подземных туннелей были достойны восхищения! На Соловках был создан первый в России «небоскреб» — храм Преображения, выше московского Успенского собора; он виден с моря за многие десятки миль. Инженеры-самородки в рясах создали такую систему докования кораблей, что даже английские инженеры приезжали на Соловки копировать эти доки для своего Лондона.

В 150 верстах от Полярного круга иноки выращивали в оранжереях дивные цветы, а в парниках вызревали арбузы, дыни, огурцы и даже персики.

Здесь каждый камень — сама история. На сбережение для потомства отдал на Соловки свою саблю князь Пожарский. Писатель и воин Авраамий Палицын трудился здесь, философствуя над судьбами Отчизны. Здесь укрывались от рабства беглые, прятались ученые налетчики, пережидали время гонений буйные ватаги Степана Разина, и здесь же скончался последний атаман Запорожской Сечи — Степан Кальнишевский. Страшным бунтом ответил Соловецкий монастырь на притеснения царей московских, и восемь лет без передыху иноки бились мечами на стенах обители с войсками правительства. А потом, уже в Крымскую кампанию, под стены монастыря подплыл английский флот. Он избил дворы и стены монастыря бомбами, но Соловки не сдались, выстояв пол мощным огнем противника.

В зените богатства и могущества Соловецкий монастырь желал сыскать на островах только золотую жилу да источник горючего, — все остальное было в избытке. Пять заводов работало в монастыре, где монахи строили пароходы и лили сталь. Они были капитанами и механиками собственного флота. Они были художниками, картины которых попали в Третьяковскую галерею. У них работали свои типографии и литографии. Они были сукноделы, фотографы, кузнецы, гончары, ювелиры, огородники, сыровары, сапожники, архитекторы, скотоводы, рыбаки, зверобои, косторезы... Невозможно перечислить ремесла, которые процветали на Соловках! Сюда шла многоликая Русь не только на поклон святыням, но и чтобы восхититься плодами рук человека, дабы наглядно узреть чудеса, на какие способен русский человек в суровевших условиях, вблизи Полярного круга.

Соловки — настоящий оазис русского Севера, который раскинул свои пленительные кущи посреди студеного Белого моря.

И вот в 1942 году советское командование решило, что лучшего места для обучения юнг не найти. Здесь здоровый климат, от сосен и моря дух насыщается бодростью, а целительная вода озер закаляет тело.

* * *

«Волхов» уже втянулся в Гавань Благополучия; стали различимы отдельные камни на берегу; выводки чаячьих птенцов, не боясь людей, ковыляли по тине прибрежья.

Транспорт с юнгами встречал пожилой капитан третьего ранга. Сам в далеком прошлом начинавший флотскую службу мальчишкой, старик сильно волновался. С «Волхова» подали на причал сходни, и толпа юнг повалила на берег, а он шутливо покрикивал:

— Бодрости не вижу, черт побери! Ты же — юнга, так по трапам дьяволом порхай...

Ну, вот и прибыли. Что-то будет дальше? Эпилог первый (Написан Саввой Яковлевичем Огурцовым)

Была в Заполярье прохладная весна — весна 1945 года.

Мне вот-вот должно было исполниться семнадцать лет и штурман с эсминца сказал с улыбкой:

— Огурцов, не пришло ли тебе время побриться?

Я тронул подбородок, ставший колючим, и сразу заробел:

— Не умею! Еще никогда не брился. Можно, я так похожу?

— Так нельзя. Бриться все равно когда-то надо...

Ночью дивизион эсминцев Северного флота получил приказ о переходе на повышенную боевую готовность. Ребята опытные, мы уже знали, чего следует ожидать. Скоро плотный, как тесто, ветер полетел нам навстречу. Брандвахта сообщила, что на Кильдинском плесе запеленгованы четыре германские подводные лодки: видать, они дружно всплыли, чтобы подышать свежим воздухом, проветрить зловонные отсеки.

Сколько было таких спешных выходов, и сколько раз пред нами распахивался океан! Дивизион шел хорошо, и за кормами эсминцев, часто приседающими на разворотах, вырастали буруны. Вода ярко фосфорилась от работы винтов.

На трапе мне встретился штурман, заметил:

— Так и не побрился? После похода — обязательно.

Перед рассветом команды получили горячий чай с клюквенным экстрактом, белый хлеб с консервированной колбасой. Колокола громкого боя, как я заметил, всегда начинают бить в самые неподходящие моменты. Вот и сейчас все побросали кружки, чай полетел на палубу. Я занял место в своем посту, гудящем моторами и аппаратурой. Как это делал сотни раз, я сказал штурману в телефон:

— Бэ-пэ-два бэ-чэ-один{1} — к бою готов!

В соседнем отсеке провыли лифты элеваторов, подавая на орудия боезапас. Я слышал, как в погребах старшина подачи крикнул:

— Пять ныряющих и два фугаса... подавай!

Очевидно, на локаторах засекли рубку всплывшей подлодки противника. Замкнутый в своем посту, я по звукам определял, что творится на эсминце. Ну, так и есть: выходим на бомбометание. Бомбы кидали на врага сериями, штук по пять сразу, и при каждом взрыве стрелки датчиков нервно вздрагивали под стеклами. С гвардейского «Гремящего» сообщали, что бомбы они свалили хорошо, и сейчас удалось подцепить из моря полное ведро немецкого соляра, всплывшего с подводной лодки. Утром оперативники флота велели дивизиону возвращаться на базу, и мы, выстроившись в кильватер, рассекали форштевнями слякоть рассвета, еще не зная, что этот выход эсминцев в море явится нашей последней боевой операцией.

Восьмого мая на рейде Ваенги{2} началось необычное оживление. Поднялась дикая пальба на союзных кораблях. Рейд покрылся шлюпками с разноцветными, как рекламные плакаты, парусами. С конвойного корвета флота свободной Норвегии бородатые люди возносили к небесам божественные псалмы. А из иллюминаторов американского авианосца то и дело выскакивали в море опорожненные бутылки. Шлюпки подруливали к бортам наших эсминцев, союзники спрашивали, почему мы не ликуем. Они кричали, что война с Гитлером окончена. Мы говорили в ответ, что Москва еще молчит...

Было пять часов ночи, когда трансляция ворвалась в спящие кубрики. Радисты врубили ее на полную мощность, отчего динамики репродукторов, привинченные к переборкам, содрогались и с них слоями отлетала краска, словно с орудий при беглой стрельбе.

Это была весть о победе! Полураздетые, вскакивали мы с коек и рундуков, целовались и обнимались. А потом по трансляции выступил командир эсминца:

— Я думаю, что хотя побудка сегодня произошла раньше срока, но это самая счастливая побудка в нашей жизни. Спать мы, конечно, уже не ляжем. А потому, товарищи, убирайте койки, начнем авральную приборку… Готовьтесь к Параду Победы!

После аврала я снова попался на глаза своему штурману:

— Ну, что мне с тобой делать, Огурцов? Вроде бы дисциплинированный юнга, а... Когда ты наконец побреешься?

Мы перешли в Полярный, и ветер здорово покрепчал. Это был отжимной ветер — он отталкивал наш эсминец от берега на середину гавани, и швартовы вытянулись в струны. По носу у нас стоял тральщик, а за кормой — американский корвет, экипаж которого не просыхал от выпивки.

Командир велел подать на причалы еще несколько швартовых. Как сейчас помню, за берег нас держали уже одиннадцать стальных тросов толщиной в руку ребенка. Эсминец готовился идти на парадное построение кораблей в Кольском заливе. Был дан сигнал короткого отдыха, и матросы, утомленные праздничной суетой, прикорнули на рундуках. Пользуясь затишьем, я взял у старшины бритву, намылил щеки и — мне стало смешно. Вспомнил я, каким молокососом пришел в Экипаж Соломбалы, прямо из детских штанишек перебрался в гигантские клеши, и от этого стало еще смешней...

Около зеркала я отдраил иллюминатор, в его кругляше виднелись осклизлые сваи причала. Даже не сообразил я сразу, что такое произошло, когда эти сваи вдруг поплыли мимо иллюминатора. Затем сверху, через воронку люка, раздался противный треск. Бросив бритву, я кинулся по трапу на полубак, и надо мной взвизгнул лопнувший швартов. Глянул на мостик — там ни одного офицера, только метался одинокий сигнальщик голося в ужасе:

— Ход дали... обороты на среднем... авария!

Я не сразу осознал всю дикость обстановки! На палубе — ни души. Корабль, держась за берег тросами, начал движение.

Форштевнем он таранил тральщик, один наш швартов случайно подцепил американца под корму, трос натягивался и уже начал вытаскивать союзника из воды. От юта бежал босой, прямо с койки, боцман, крича издали:

— Отдавай концы! Отдавай, отдавай!

Уловив миг ослабления швартовов, я стал раскручивать «восьмерки» с кнехтов. Конечно — без рукавиц, причем натянутые до предела тросы ранили руки. Эсминец продолжал работать турбинами. Швартовы лопались с такой силой, что, саданув по борту рваными концами, оставляли шрамы на прочном металле. Снова острее вжиканье, будто мимо пронесся снаряд, и трос метнулся над моей головой. Даже прическу задело! Хорошо, что я пригнулся секундой раньше, иначе снесло бы за борт половину черепа. На пару с боцманом мы отдали носовые... А союзный корвет вздернуло тросом за корму так, что обнажились его винты, и там в панике бегали два нетрезвых американца, один с аккордеоном, другой с мандолиной. На мостик уже взлетел наш командир, не успевший накинуть китель. Из люков и дверей перло наверху команду по сигналу тревоги...

Потом выяснилось, что телеграф на мостике остался зачехленным, рукояти его стояли на «стопе». А в машинах диск телеграфа почему-то отработал «средний вперед». Котельный машинист повиновался движению стрелки и дал пар на турбины. Эсминец со спящей командой, не выбрав швартовых, тронулся вперед. Хорошо, что ЧП случилось не в море на боевой позиции, а в родимой гавани. Обошлось без катастрофы.

Я снова спустился в кубрик и окончил свое первое в жизни бритье.

По трансляции с мостика объявили:

— Юнге Эс Огурцову за проявленную инициативу и активные действия в аварийной обстановке объявляется благодарность...

Это была последняя благодарность, полученная мной на флоте.

Парад кораблей в честь нашей победы на всю жизнь остался в памяти. Никогда не забуду, как изрыгнули огненные смерчи башни линкора «Архангельск», как чеканно качались вдоль палуб одетые в черное прославленные экипажи подводных лодок. Наш эсминец тоже выпаливал в небо из пятидюймовой. Гирлянды огней повисали под облаками, неслышно опадая в воду, а от Мурманска гремела музыка — там тоже ликовали победившие люди.

Штурман стрелял из ТТ, а мне достался пистолет системы Верри, похожий на пиратский. Я заталкивал в него нарядные патроны фальшвейров, выстреливая их над собой. Мои ракеты взметывало ввысь, и они сгорали в удивительной красоте праздника, а я стрелял и стрелял. Я, как ребенок, стрелял и плакал. Патрон за патроном! Хлоп да хлоп! Ракета за ракетой! Мне было очень хорошо

— Ура! Мы победили...

Так я, юнга Эс Огурцов, закончил войну...